— Ну и что вы про все это думаете, Петра? — словно угадав мои мысли, спросил Гарсон.

— Ничего конкретного. Мне кажется, надо отправляться в путь.

— Для начала — визит вежливости?

— Да, хоть нас никто и не приглашал.


Я всего несколько раз видела Вальдеса по телевизору, и он показался мне отъявленным мерзавцем. Он произвел на меня настолько отвратительное впечатление, что выделить и объективно оценить только физические черты этого человека было практически невозможно. Я помнила Вальдеса смутно: угрюмый взгляд, крючковатый нос, жиденькие усишки и рот, как у деревенской старухи, которая денно и нощно изрыгает проклятия. Короче, вид тошнотворный. Поэтому смерть в какой-то мере даже придала ему благообразия. Он лежал в морге в своей ячейке, упакованный в пластиковый чехол, как личинка в коконе, и выглядел, пожалуй, даже вполне по-человечески. Мы сразу увидели отверстие на левом виске и шрам на шее — врачи очень искусно вернули голову на прежнее место. Бескровное лицо ничего не выражало.

— Наконец-то он замолчал, — бросил в сторону Гарсон.

— Per secula seculorum [На веки вечные (лат.).].

— Сразу возникает вопрос: а не для того ли его и убили, чтобы он раз и навсегда замолчал?

— Есть еще один вопрос в противовес вашему: а может, его убили за то, что он успел слишком много наговорить?

— Совершенно верно. Этот выстрел явно наводит на мысль, что кто-то хотел устранить опасность: мертвый не заговорит. Но столь жестокая мера, как обезглавливание, слишком похожа на месть.

— Итак, это два возможных пути для следствия, Фермин. Хотя я бы не рискнула сбрасывать со счета и сферу личных отношений.

— Ее никогда не следует сбрасывать со счета.

— А как вы думаете, этот тип стал бы возражать против осмотра его жилища?

— Как мне сказали, там мало что осталось. В письменном столе лежали какие-то бумаги, очень немного, их увез в комиссариат Родригес. Кстати, этот треклятый Вальдес не пользовался дома компьютером.

— Не важно, мне хочется взглянуть на то, как он жил. У вас есть с собой отчет Молинера и Родригеса?

— Да.

— Отлично, вот мы и сравним его с действительностью.

Наверное, я больше склонна к избитым штампам, чем мне хотелось бы признать, но я и на самом деле ожидала увидеть нечто иное, когда мы входили в квартиру Вальдеса. Не знаю, как выразить это точнее, но картина, заранее нарисованная моим воображением, соответствовала чему-то среднему между антуражем черного американского романа и убогостью общего двора при многоквартирном доме. И я грубо ошиблась. Логово этого хищника от журналистики было разубрано с таким же старанием, как комната новобрачной. Шторы с рисунком в тон дивану, стены кремового цвета, неброские ковры, огромные банты на чехлах для стульев и висящие повсюду большие шелковые кисти. Если утверждение “Дом всегда расскажет о личности хозяина” верно хотя бы в малейшей степени, то в случае Вальдеса тут что-то не склеивалось. Или эта квартира не служила ему жилищем, или этот человек был совсем не таким, каким казался.

— Ну и что вы скажете про эту красоту?

Гарсон пожал плечами и сквозь зубы процедил:

— По-моему, пошло и безвкусно. Разве нет?

— Даже чересчур, я просто глазам своим не могу поверить. Кроме того, здесь ведь все совершенно новое. Словно квартиру обустраивали совсем недавно.

— Это что, важно?

— Сам собой напрашивается вывод о какой-то перемене в жизни Вальдеса.

Мой коллега посмотрел на меня с большим недоверием. Я стала допытываться:

— Вот вы, Фермин, при каких обстоятельствах вы сменили бы у себя дома шторы?

— А я никогда их не менял. У меня по-прежнему висят те, что вы посоветовали мне купить, когда я снял квартиру.

— Хорошо, но давайте абстрагируемся от вашего конкретного случая: когда бы вы могли их сменить?

Он долго думал, словно этот простой вопрос был для него потруднее алгебраической задачи.

— Ну… — пробурчал он наконец, — ну, я бы повесил новые, если бы старые сожрала моль.

— Нет, с вами просто невозможно разговаривать, Фермин!

— Почему это?

— Да потому! Потому что нет такой моли, которая кидается на вещи стаей, как эскадрон смерти, и потому что вы должны были ответить совсем по-другому! Хотя все равно от вашего ответа толку будет мало. Короче, вы сменили бы шторы только в случае самой крайней необходимости, так ведь?

— Наверное, так.

— А уж все целиком и полностью в своей квартире поменяли бы только после землетрясения.

— Не пойму, к чему вы клоните.

— К тому, что должна быть очень веская причина для того, чтобы разведенный мужчина, к тому же по горло занятый работой, решился навести у себя такой блеск.

— Женщина?

— Да, допустим, причина в женщине, с которой он планировал соединить свою жизнь. Как вам моя гипотеза?

— Мне бы и за тысячу лет до такого не додуматься.

— Да, и вы бы предпочли, чтобы я тоже еще тысячу лет ни о чем таком не заговорила.

— Если честно, инспектор, то мне ваша линия расследования — ну, которая идет от того, что кто-то вздумал поменять у себя мебель, — кажется, по меньшей мере… весьма легкомысленной.

— Очень верно замечено! Только вы забываете, что если легкомыслие и не лежит в основе каких-то событий, то очень часто бывает их мотором. Понимаете?

— С тех пор как я узнал, что моль — это тоже вид на грани исчезновения, я потерял способность думать.

— Кстати, а вы знаете, что еще означает слово “моль” в Перу? [Испанское слово polilla (“моль”) в Перу имеет дополнительный смысл: так называют женщину, которая старается выкачать из мужчин побольше денег — “пожирает их карманы”.]

— Помилосердствуйте, инспектор! Давайте лучше вернемся к сути дела.

Пока мы выходили из дома Вальдеса и ехали в комиссариат, я продолжала изображать мольеровскую ученую женщину [Отсылка к комедии Жана-Батиста Мольера “Ученые женщины” (1672).] — главным образом чтобы позлить Гарсона. Мне нравилось время от времени выводить его из себя. Иначе мы бы уже давно пришли к такому полному взаимопониманию, что нам не о чем было бы спорить и ему стало бы скучно. Кроме того, он мне подыгрывал, и это мне нравилось еще больше. Нет ничего интереснее для женщины, чем мужчина — отец, друг, муж или товарищ по работе, — который терпит ее насмешки и даже находит в них своеобразное удовольствие.

Бумаги Вальдеса, доставленные из его квартиры, и на самом деле лежали на столе в моем кабинете и составляли довольно пухлую пачку. Тщательно изучив их, мы убедились: в руки нам не попало ничего, чего не нашлось бы в доме любого современного горожанина: квитанции, страховые полисы, банковские чеки и справки, налоговые декларации за предыдущие годы, ценные бумаги, официальные документы… Ничего необычного или заслуживающего особого внимания. Молинер и Родригес уже успели тщательно проверить телефонные звонки Вальдеса. Все нормально: контакты с теми местами, где он работал, — телевидением и журналами, — а также заказы готовой еды и звонки бывшей жене… Наши предшественники не отметили деталей, которые могли бы и нам показаться подозрительными. С банковскими счетами также все выглядело вроде бы безупречно. Никаких задолженностей, стабильные поступления. Почерком Молинера в отчете было добавлено, что они сопоставили суммы поступлений с официальными доходами Вальдеса — все совпадало. Образцовый гражданин? Да, так выглядит подавляющая часть наших соотечественников, но не следует торопиться с выводами.

Решив все-таки не отказываться от своего “легкомысленного” подхода, я стала рыться в счетах и квитанциях, отыскивая те, что были получены в мебельных магазинах или отделах товаров для дома. И нашла — не совсем то, но все-таки нашла — счет от дизайнера: “Хуан Мальофре. Стилист и дизайнер. Полный дизайн интерьеров”. Вальдес задолжал ему три миллиона песет [При переходе Испании на евро (1999 г.) курс составлял около 166 песет за евро, то есть 3 000 000 песет соответствовали в то время примерно 18 000 евро.]. Мастерская находилась в Бонанове [Бонанова — элитный квартал Барселоны.]. Я попросила Гарсона, настроенного все еще весьма скептически, проверить по банковским счетам Вальдеса, заплатил он или нет примерно с месяц назад эту сумму дизайнеру. Гарсон с покорным видом отправился выполнять мое задание, а я тем временем открыла конверт, в котором, как пометили наши предшественники, хранился важный документ — записная книжка Вальдеса. Но уже сам тот факт, что убийца и не подумал прихватить ее с собой, убираясь из квартиры, с очевидностью подсказывал: на этих страницах с именами и номерами телефонов, записанными мельчайшим почерком, мы не обнаружим даже намеков на мотивы преступления.

Когда Гарсон вернулся, я сказала ему об этом, из чего он мгновенно сделал вывод:

— Тогда скорее его убил не тот, кто хотел помешать распространению некой информации. Получается, что на первый план выходит мотив мести. Если только убийца не знал наверняка, что в записной книжке не содержится ничего, что могло бы его выдать.

— А что интересного может содержаться в записной книжке человека, который боится даже компьютером пользоваться, чтобы никто не докопался до его секретов?

— Вы забываете, что убийцей, скорее всего, был профессионал, а киллеры — люди крайне жестокие. Допустим, ему поручили именно отомстить, и тогда он уже больше ни на что не обращал внимания. Но вдруг в книжке было бы навалом важнейших сведений?

— Очень в этом сомневаюсь, а теперь скажите, Гарсон, много ли вам известно про мир киллеров?

Младший инспектор предпочел отшутиться:

— Это не моя специальность. — Потом переключился на другую тему: — Послушайте-ка, Петра, а тут ведь ничего такого нет.