Андрей Дай

Поводырь

История эта совершенно фантастическая, ни к кому из губернаторов современной России отношения не имеющая


Пролог

От почтовой станции в селе Еланском, что Тобольской губернии, до Усть-Тарки уже губернии Томской по Московскому тракту тридцать три с половиной версты. Тридцать три с половиной версты заснеженной, ветреной, унылой — когда белая пустыня сливается с неприветливым бесцветным небом — степи. И лишь темная ниточка наезженной колеи выдает некоторое присутствие человека в тех почти безлюдных местах.

И букашка широкого и валкого, поставленного на полозья, угловатого дормеза, запряженного тройкой исходящих паром, утомленных лошадей. Возница, по заиндевелые брови закутанный в обширную овечью доху, едва держащий застывшие вожжи — куда денешься из траншеи натоптанного тысячами копыт тракта, — еле слышно мурлыкающий какую-то заунывную стародавнюю ямщицкую дорожную песню. Глухо поскрипывающая упряжь и три сиплые, непривычные к тяглу лохматые неказистые лошадки.

И скрип снега, снега, снега…

И сведенные судорогой ужаса до хруста зубовного челюсти пассажира теплой кареты. Забившееся в угол сознание бывшего хозяина молодого и крепкого тела, тихо подвывающее рваные слова молитв на латыни.

И я. Торжествующий, вновь почувствовавший биение жизни, дышащий, потеющий в богатой бобровой шубе. Я — захватчик. Я — давным-давно умерший в несусветном для этого мира будущем, целую вечность обретавшийся в бесцветном Ничто, среди стенающих от безысходности осколков человеческих сущностей. И наконец, я — пробивший незримую пелену, просочившийся, страшной ценой прорвавшийся к жизни, к свету, к искуплению…

Глава 1

19 февраля

От почтовой станции в селе Еланском, что Тобольской губернии, до Усть-Тарки уже губернии Томской по Московскому тракту тридцать три с половиной версты. И через каждую из них у дороги, черными и белыми полосами из сугроба, кланяясь немилосердным ветрам и лихим людям, вкривь и вкось торчали верстовые столбы. Кому — знаки отчаяния: все дальше и дальше уносит дорога от родимой стороны. Кому — пища для нетерпения: все ближе и ближе конец пути.

Тридцать три с половиной версты. Из них двадцать две по Тобольской земле. А уж остальное — по Томской.

Завозился, заерзал возница на облучке тяжелой кареты, разглядев знакомые цифры. Сунул нерешительно локтем в кожаную стену дормеза, а потом и, выпростав руку в рукавице, застучал по крыше. Закашлял. Обмахнул сквозь облако пара рот, перекрестил да и гаркнул так, что лошадки вздрогнули и побежали живее:

— Прибыли, барин! Уж теперя до дома чуть осталося. Томска губерня началася!

И степь, на сотни верст безликая и однообразная, придавленная саженными сугробами, тут же изломалась утесами, изогнулась промоинами истоков знаменитой реки, на берегах которой хранит зимние квартиры русского сибирского войска генерал-губернаторский Омск. А вдали, на самом горизонте, да с облучка-то разглядишь, уже завиднелась тонюсенькая полоска Назаровского леса.

«Слышь… как тебя там, — мысленно обратился я к бывшему единоличному хозяину тела. — Мы куда едем-то?»

— Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззакония мои, — шептали мои губы. Наверняка ведь слышал вопрос, а ответить побрезговал. Пришлось приложить усилия и запретить губам бормотать всякую ересь.

«Омой меня от всех беззаконий моих, и от греха моего очисти меня. Ибо беззакония мои я знаю, и грех мой всегда предо мною. Пред Тобой одним согрешил я, и злое пред Тобою сотворил я, так что Ты прав в приговоре Своем и справедлив в суде Своем. С самого рождения моего я виновен пред Тобою; я — грешник от зачатия моего во чреве матери моей», — продолжились причитания страдальца внутри нашей общей головы. Причем у меня создалось стойкое ощущение, что произносится молитва уж никак не на русском языке.

— Едрешкин корень, я что это! Нерусь какой-то?

— Schlafen Sie, Hermann. Dieser unendliche Weg… — густым грудным басом вдруг заявил спящий было на диване напротив благообразный седой старик. Приоткрыл мутные, выцветшие глаза и тут же вновь засопел, вызвав у меня нервное беззвучное хихиканье. Я прекрасно понял старца. «Спите, Герман. Эта бесконечная дорога…» — вот что он сказал! А уж Deutsch ни с каким другим языком точно не спутаешь!

Мама моя родная! Я вселился в немца, и путь мой лежал в Томскую губернию.

«Высочайшим повелением его императорского величества назначен исправляющим должность начальника губернии Томской», — самодовольно протиснулась мысль туземного разума сквозь шелуху лютеранских псалмов. И в тот же миг я понял, вспомнил, осознал, что зовут меня теперь Герман Лерхе. Дворянин. Батюшка, Густав Васильевич, из обрусевших прибалтийских немцев, служит в свите какого-то герцога в столице. Старший брат, Мориц, по воинской стезе пошел. Сейчас в Омске, готовит свой отряд к летней кампании… А я, Герман Густавович Лерхе, двадцати восьми лет от роду, а уже стараниями отцовыми действительный статский советник — вроде генерала. И новый губернатор Томска.

Ну конечно! Почему я решил, будто у Него нет чувства юмора? Вернуть меня в то же кресло, из которого я уже однажды отправился в другой, скорбный мир. Отошел прямо с рабочего места, так и не исполнив предназначения, Им мне уготованного. И был возвращен на дьявол знает сколько чертовых лет назад, но, по сути, в то же самое место. Усмешка судьбы? Вот только не нужно побывавшему Там рассказывать про судьбу! Скажи это поганое слово — и пара миллионов лет в мире без времени тебе обеспечена…

От одного воспоминания зябко становилось и живот подводило…

Господи! Хорошо-то как! У меня вновь был живот!

«Кто ты такой, дьяволов слуга, что так смело поминаешь имя Господне?» — робко поинтересовался туземный разум с самой грани.

Дьявол? Ну какой я, к чертям собачьим, дьявол? Если уж начать разбираться, то выйдет, что я скорее ангел небесный… Ну или почти ангел. Исправляющий обязанности, так сказать! Хи-хи. Поводырь я! Душу твою вести стану к… Ну, считай, к лучшей доле. Так что сиди и не дергайся, пассажир! Поделись памятью и получай удовольствие. Мне еще искупить предстоит… Ошибки прежней жизни нас злобно гнетут, едрешкин корень…

«А я? Моя бессмертная душа…»

Он не успел выплакаться до конца. Тяжелая пуля — по дыре в стенке кареты этак граммов под сорок — пребольно чиркнула по щеке. И ушла в стенку переднюю. Прямо в спину вознице.

— Schweinerei, wie schwer ist es, ohne Revolver zu leben! [Свинство, как плохо жить без револьвера (нем.).] — каркнул я, но подумал совсем другое. Вот это и был ответ на не до конца высказанный вопрос прежнего обитателя этого замечательного молодого тела. Божий Промысел, блин.

Между тем дормез принялся мотаться из стороны в сторону. Все говорило о том, что экипажем больше никто не управлял.

Старик неожиданно сноровисто для его-то седин спустился на пол кареты. Из раскрытого саквояжа полетели прочь носовые платки, связки бумаг, какие-то лакированные коробочки и шелковые мешочки. Пока белому свету не был предъявлен изрядно поцарапанный, явно оружейный ящик.

— Револьвер Beaumont-Adams, — прогудел старый, как я теперь знал, слуга. — Батюшка ваш настоял. Сказывал, в дороге неминуемо пригодиться может. Дикие края…

Можно было бы поспорить с престарелым Гинтаром. Все-таки дорожный грабеж — какой-никакой, а признак цивилизации. Да только представители этой самой «дорожной» субкультуры, осмелевшие настолько, что посмели стрелять в карету царева наместника, меня занимали гораздо больше. А ведь еще следовало разобраться с этим Beaumont-Adams. Что-то я не припоминал среди знакомых мне изделий господ Калашникова да Макарова чего-то с франко-аглицким именем. Пресловутый наган — и тот только в музее видел.

Кто сказал, что глобализация — изобретение двадцать первого века?! Это я, конечно, уже после выяснил, но топорно сработанный английский пятизарядный пистоль с надеваемыми на штырьки внешними капсюлями оказался бельгийского производства. На патронах четко различались русские буквы, а на капсюлях — французские. Такая вот дружба народов, к Великому уравнивателю применительно.

Благо желтенькие цилиндрики оказались уже надетыми на запальные трубки. Сомневаюсь, что с ходу сообразил бы, как это делается, мотаясь от правой дверцы к левой по обширному кожаному дивану внутри кареты.

— Merci. Tu nous a sauv?, ansien serviteur! [Спасибо. Ты нас спас, старый слуга (фр.).] — Разрази меня гром, но в той непростой ситуации я почему-то перешел на французский. Причем был уверен: Гинтар поймет. Экий мне слуга-полиглот попался. В той-то жизни я из всех иностранных языков только русский строительный знал. Он же — русский военный.

В дюймовую дыру в задней стенке дормеза злодей не просматривался. В малюсенькие, да еще и затянутые толстенным слоем изморози окошки различался только силуэт скачущего на лошади рядом с экипажем человека. Вероятность, что этот незнакомец — герой боевиков, спешащий на помощь попавшему в беду губернатору Томской губернии Российской империи, я счел исчезающе малой. А потому, ничтоже сумняшеся, долбанул из своего пистоля в кавалериста прямо сквозь стену.

И зря. Злыдень-то из театра теней исчез, но вот дверцу пришлось спешно распахивать. Порох в этой ручной мортире со стволом, куда легко входил палец, оказался черным. А значит — дымным. Судя по брызнувшим из глаз слезам, еще и ядовитым.

Возница был найден живым. Скрюченным, зажавшимся, плачущим от боли, но живым. Было бы время молиться — возблагодарил бы кого следует. Ибо кто бы мне еще подсказал, за что там нужно было дергать, чтоб остановить этот адский механизм в три лошадиные силы. Сам-то я в прошлом/будущем с конями только в виде колбасы умел обращаться.

Красивый у меня был мундир. Темно-зеленый, богато расшитый по обшлагам и стоячему воротнику. Два ряда золоченых пуговиц с имперской короной и еще какой-то штуковиной. Красивый, да нисколько не теплый. Ледяной ветер пронизывал насквозь все это шитье с галунами. Перчатки из неправдоподобно тонкой кожи вовсе не защищали рук от холода. А тут еще леденючая рукоятка допотопного револьвера и мужик какой-то, прицепившийся на задке и пилящий ножом ремни, которыми сундуки да чемоданы были привязаны. Нет, ну каков нахал! Я, значит, простывай, а он — в меховом треухе и овчинном полушубке — еще и скалился. Словно знал, что ненадежная техника осечку даст.

Думаете, легко взвести курок антикварного пистоля? Так-то ничего невероятного, кабы под ногами твердая земля, а не это шатающееся недоразумение на полозьях. Крепко держишь правой этого «адамса» за рукоятку, а левой оттягиваешь назад тугую скобу.

Я бы в циркачи пошел, и учить меня уже не нужно! Смертельный номер: укрощение жертвы оружейного прогресса, стоя на крыше мчащегося экипажа. Жаль, зрителей было мало. Мужик в треухе даже ремень пилить перестал, так его мои эквилибрисы потрясли. Свинцовая пуля почти в полдюйма, конечно, тоже потрясающая вещица, но то не моя заслуга, а англо-бельгийской банды бракоделов. Злодея и треух не уберег: раскинул мозгами по Московскому тракту…

Их было трое, как в сказке. Было у отца три сына… Тот, что оставался живым, видимо, у неведомого папаши был первым. Ибо — умным. Пальнул метров с двадцати из фузеи с каким-то уж совершенно невозможным калибром, убедился, что не попал, и поворотил коня. Логично! Человек с разряженным карамультуком времен царя Гороха всяко слабже другого, с револьвером. Наверняка ведь и выстрелы успел посчитать, и, что у меня еще два выстрела на одну его душу, понять. И конь тут не плюс, а минус. Просто замечательная мишень.

Жаль, конечно. Животное-то ни в чем передо мной не провинилось. А что делать? Думаете, в той жизни у меня фамилия Иствуд была и я в состоянии со скачущей во весь опор кобылы из одного кольта тридцать человек перебить? Так я открою вам глаза. Уважаемый Клинт тоже этого не мог. Кино это. По сценарию положено ополовинить злыдней за пять минут до конца фильма, значит, поправит ковбой шляпу — и ну его палить… И какой из меня ковбой? Сомбреро у меня нет, на лошади ездить не умею, и мундир совсем другой.

Грабитель послушно навернулся с падающей через голову коняги. И похоже, чего-то там себе повредил — так и лежал смирненько, пока я не остановил свой сундук на лыжах и не отправился знакомиться.

— Посмотри, что там у возницы, — бросил я на ходу выбирающемуся из кареты слуге. Командовалось легко. Хоть в чем-то наши с туземным обитателем души оказались схожи.

Седой Гинтар успел накинуть мне на плечи тяжелую бобровую шубу, прежде чем, кряхтя, полез на облучок.

Пока шел, стало отпускать. Мороз пробрался в самые закутки одежды. Шел, все плотнее заворачиваясь в каким-то чудом сохранившую остатки тепла шубу. И думал о том, что нечего было пижонить и трястись в этом ящике на полозьях, вместо того чтобы покачиваться себе на диване в теплом вагоне. Чего это, спрашивается, мой подопечный не поехал к месту службы по железной дороге?

«Чугунке? — словно только того и ждал, откликнулся пассажир. — Так я и ехал. От Петербурга до Москвы. А потом до Нижнего. Там уже на тракт Сибирский ступили».

Почему так, а? Вот почему на очевидные вроде вещи именно так глаза открываются? Пистоль этот адамсовский, фузея у грабителей… И губернатора такого — Лерхе Германа Густавовича — в родном Томске что-то не припоминалось. И либо заслался я немножечко не в тот мир, в котором почти шестьдесят лет коптил воздух. Либо в совсем уж дремучее прошлое сподобился провалиться. Такое, что Транссибом тут еще и не пахнет. Чудны дела Твои, Господи!

Прежде чем дошел, постоянно оступаясь и спотыкаясь в щегольских кавалерийских сапожках-то на каблучке — немудрено, — показалось, что из-за окраин по-хозяйски расположившегося в новом теле разума послышалось язвительное хихиканье выставленного из «дома» пассажира. Пользуется, гад, что невозможно прижать ему ко лбу холодный ствол сорокового калибра да поспрашивать…

А у татя — сам бог велел. И его ножик не напугал. Ноги-то все равно мертвой лошадью к земле придавлены — куда он денется с подводной лодки. В Барабинской степи.

— Какое сегодня число? — любезно поинтересовался я, останавливаясь четко на той линии, куда грабитель уже клинком не дотягивался. Полюбовался на выпученные от удивления глаза и продемонстрировал свой единственный аргумент. Был соблазн прострелить гаду что-нибудь не столь уж важное для жизни, но пуля-то последняя оставалась. Пришлось наступить на горло собственной песне.

— Девятнадцатое, — скривил губы так, что нечесаная бороденка забавно встопорщилась.

— Поди, и месяц знаешь?

— Здоровенько же ты, барин, тезоименитство справил. Что и дни спутались… Февраль жо ж. Долгонько до весны ище…

— Девятнадцатое февраля… Ну, ты, любезный, мне прямо глаза раскрыл… Начал хорошо, так досказывай.

— Глумишься? — выплюнул неудачливый грабитель с самой большой в здешних краях дороги. — Погоди ужо. Погоди! До Караваева весть долетит, ужо он на тебя посмеется. Все тебе припомнит. За каждую капельку кровушки, что людишки евойные пролили, спросит…

— Ага, — обрадовался я. Отчего-то совершенно не верилось в этакие совпадения. Ехал себе одинокий губернатор Московским трактом, никого не трогал. Да вот перепутали его с купчиной каким-то и уморить вздумали. Бред?! Бред, однозначно. — А Караваев-то у нас кто?

— Тебе ли не знать, жидовская твоя морда, — вскинулся тать.

— Да уточнить хотелось бы… И отчего же я жидовская морда — тоже. На немчинскую еще буду вынужден согласиться, ибо правда. А с жидами, уж прости, ничего общего не имею.

— Чё, правда?

— Побожился бы, да вера моя лютеранская. Нам не положено. Но мы отвлеклись. Давай-ка вернемся к личности нашего Великого и Ужасного Караваева.

— Небось память возвертаться принялась? Запужался? Коллежский секретарь — это тебе не фунт изюму. Ужо он тебе покажет. Большой человек в округе! То-то покрутисся у него, купчина…

Не врал. Я чувствовал. Полуобнаженной душой, едва обретшей новое пристанище, знал — сам себе верил этот придавленный жизнью и дохлой кобылой человечек. Искренен был в этих смешных угрозах. Вот только мог и не знать всего. Чего уж проще — отправить на большак тройку никчемных лихих людишек пощипать еврейского торговца. А если — конечно же случайно — обознались и убили нового правителя губернии… Так неспокойно на дорогах. Шалят-с.

— Ну ладно, — вежливо попрощался я с джентльменом удачи. — Потороплюсь, пожалуй. Нельзя заставлять уважаемого человека ждать. До округа, поди, путь неблизкий еще.

— Эй, ты чего? — обиделся грабитель. — А меня с-под животного вытягивать как же?

— Зачем? — удивился я.

— Как зачем? Нешто так и оставишь душу христианскую на дороге помирать?

— Конечно, — кивнул я. — Ты, когда в меня с фузеи стрелял, о душе думал? А я тебе время даю. Пока морозец насмерть не прихватит, с десяток молитв прочесть успеешь…

Не хотелось больше с ним разговаривать. И слушать его воплей не хотелось. Желание было вытряхнуть из глубин такого уже своего тела остатки духа этого Лерхе, прихватить за горло да спросить: чего такого он этому Зорро томского разлива успел наделать, что тот на нас охоту объявил?

«Неведом мне никакой коллежский секретарь Караваев. Я и в Каинске-то не был ни разу, — немедленно откликнулся напуганный моей яростью туземец. — Спутали лиходеи. На другого человека засада была».

Дай-то бог. Дай бог.

Впрочем… Все может быть. Нужно же было Ему как-то освободить такое уютное тело для меня. Пролети пуля на дюйм правее — и одним Германом Густавовичем на свете стало бы меньше. И пришло бы мое время. Да только поторопился я. Пораньше решил вселиться. Терпения не хватило. Терпения и смелости.

А возница молодцом оказался. Покряхтывал да за вожжи крепко держался. И, похоже, о дырке в тулупе больше переживал, чем о ране в спине. И слуга мой не промах. Пока я с татем общался, успел и раненого перевязать, и в карете порядок навести, и дыры в стенках заткнуть.

— Снаряди, — бросил я Гинтару ненужный больше пистоль и полез на облучок. Где-то далеко сзади оставались кони двоих менее удачливых «братьев», и не следовало их оставлять волкам на поживу. Да и личности злыдней были мне интересны. Чем черт не шутит, вдруг на их телах документы какие-нибудь остались. И деньги. А на деньгах — даты. Пассажир-то мой пока сотрудничать отказывался. — Показывай, герой, за что тянуть, чего дергать. Разворачивать будем. Едем трофеи собирать.

И ничего сложного. Почти как в сказке про Красную Шапочку. Потянешь за веревочку — дверь… в смысле коняга и повернет. Дорога только для моих маневров узковата оказалась, пришлось еще и задний ход осваивать. Но благо полозья широкие — вырулили.

Правда, был один неприятный момент. Мы как раз боком поперек дороги уже стояли, а тут выстрел! Честно скажу, первой мыслью было, что не добил я кого-то из лихих людишек. Тот догнать нас и сумел. А я револьвер слуге отдал… Жутко стало и неуютно. Очень уж возвращаться не хотелось.

Хорошо, быстро разобрались. Это мой седой спутник по путешествию «во глубину сибирских руд» решил таким образом последний в барабане патрон разрядить. И не пожалел же пороха с пулей. И перетрудиться не побоялся. Прошагал, скрипя коленями, к придавленному лошадью татю и влепил ему пулю точнехонько между глаз. И «Ruhe in Frieden» [Покойся с миром (нем.).] не забыл сказать. Вот она, германская скрупулезность. Хозяин намусорил — слуга прибрал. Потом пошел пистоль перезаряжать. Неужели я в Средневековье попал?