— Рабочие не сволочь! — Петр Кириллович, не выдержав, сорвался на крик. — Не передергивай, Панкрат! Я этого не говорил! Сволочь те, кто морочит рабочим голову демагогическими лозунгами. И вот этих надо травить, как тифозных вшей!

Жена Аркадия Львовича, давно уже смотревшая не на соседок, а в сторону стола, воскликнула:

— Люди не вши! А тот, кто призывает карать ближних смертной казнью, нарушает Христовы заповеди! Россию можно завоевать только любовью!

Бердышев уже взял себя в руки, потух.

— Я не христианин, — пробурчал он. — Для меня ближние — те, кого я знаю и люблю, а все прочие — дальние. И Россию вашу я не люблю, потому что любить ее пока не за что. Мутная страна, бестолковая, неграмотная и не желающая ничему учиться. А впрочем…

Махнул рукой, не договорил.

Но Антон отлично понял, что хотел сказать Петр Кириллович, в отличие от Знаменского не заботящийся, понравится он слушателям или нет. «Не люблю Россию, ибо не за что»! Как просто и как смело сказано! А в самом деле, за что любить страну, которая никого, в том числе самое себя, не любит? Выйди-ка в любое место, где толпится простой люд, посмотри на них, послушай, понюхай — и спроси себя: «Любишь ты этих грязных, сквернословящих, пахучих, нетрезвых?» Да ответь честно. А они ведь и есть Россия. Но… ведь это, наверное, неправильно — не любить свою родину?

Заговорил Марк Константинович, и сразу стало очень тихо.

— Петр, проблема России не в косности, нежелании учиться или, как вы выразились, бестолковости. Просто население нашей страны пока находится в детском состоянии. В совсем детском, когда ребенок еще не знает грамоты, в лучшем случае умеет читать по складам. Да, наш народ — ребенок. Дети эгоистичны, невоспитанны, нечистоплотны, иногда жестоки, а главное не способны предвидеть последствия своих поступков. Их легко научить и хорошему, и скверному. А тебе, Примус, я хочу сказать вот что… — Он поднес к губам платок, на лбу вздулась жила. В горле зарокотало, но обошлось без приступа. — Историческая вина правящего сословия заключается в том, что оно плохо развивало и образовывало народ, всячески препятствовало его взрослению. Притом из вполне эгоистических интересов. Ведь дети послушнее, ими легче управлять. Можно не объяснять, а просто прикрикнуть, не переубеждать, а посечь розгами, можно не слушать их требований, высказанных косноязычным детским лепетом. Вот чем объясняется, в частности, гнусный запрет министра Толстого принимать в гимназию «кухаркиных детей». И позорное для европейской страны отсутствие всеобщего обязательного образования. Кто спорит — с подростком дело иметь труднее, чем с ребенком, а с юношей трудней, чем с подростком. Но не пройдя через эти естественные стадии роста, народ не станет взрослым. Реакционеры желали вечно сохранять низший класс в младенческом состоянии, держать замотанным в тугие пеленки. И у них это долго получалось. Но великовато дитятко, силы у него много, пеленками не удержишь. И когда русский великан с мозгами восьмилетка распрямится во весь свой гигантский рост, произойдет катастрофа — а виноваты будете вы, взрослые, образованные, наделенные властью и не справившиеся с нею.

— Золотые слова! — воскликнул Аркадий Львович. — Я рад, учитель, что вы со мною согласны!

Но Марк Константинович качнул бородой:

— Демократы — это другая крайность. Вы хотите народу-ребенку разом предоставить права взрослого человека. Ничего хорошего из этого не получится. Не может существо с неразвитым умом, не ходившее даже в начальную школу, само решать свою судьбу.

— От вас ли я такое слышу? — горестно вскричала Римма Витальевна. — Неужто вы противник демократии и народовластия?

— Не противник, нет. Но я думаю, что время политики для России еще не настало…

Сам поняв, что выразился неудачно, неясно, Марк Константинович запнулся. Все смотрели на него с напряжением: раскашляется или продолжит?

— Я хочу сказать, что наша миссия, миссия интеллигенции, на данном этапе — не призывать народ к гражданственности, ибо всё равно не поймут или поймут неправильно… Надобно быть педагогами и воспитателями. Не столько даже словесно, сколько давая образец нравственного поведения и честной работы, личного достоинства, бескорыстия. Не urbi et orbi, а тем, кто находится непосредственно вокруг тебя.

— Теория малых дел? — протянул Аркадий Львович. — Слыхали, слыхали.

Антон тоже был разочарован. Он ждал от отца более яркого и значительного мнения, которое перевесит все остальные. Потеряв место на кафедре, Марк Константинович больше не возвращался в науку. Двадцать лет, лучшие годы жизни, он тянул лямку поверенного по уголовным делам, берясь только за безгонорарные, по назначению суда, то есть защищая самых неимущих, самых бесправных. Но Антон всегда думал, что главные свершения отца впереди, что вся эта общественно полезная, но мелкая, такая мелкая деятельность — не более чем подготовка к чему-то крупному, историческому. А оказывается, это и было то самое Дело, которому Марк Клобуков отдал ум и сердце, всю свою жизнь?

— Когда многие делают малые дела, вместе получается большое, — всё так же тихо сказал отец. — Беда в том, что нас для такой огромной страны недостаточно. Как у Чехова — три сестры на целый город. Требуется много лет кропотливой, неустанной работы. Даст ли России история столько времени? Сомневаюсь. А как иначе — не знаю. — И закончил уже почти совсем шепотом, сконфуженно. — Но это уже…

Последнюю коротенькую фразу он прошелестел одними губами. Антон ее не расслышал — угадал. И понял. Отец хотел сказать: «Но это уже меня не коснется».

Глаза заволокло. Чтоб не расплакаться при всех, Антон попятился в коридор и там, невидимый остальным, стряхнул слезы.

Нет, нет, неправда!

В гостиной звучал тонкий голос обычно молчаливого Иннокентия Ивановича. Он говорил взволнованно, но уж совсем не в лад. Судя по скрипу стульев и возобновившейся женской беседе, публициста-богослова не очень-то слушали.

— Грядет испытание, которое ниспосылает человечеству Господь, — торопился сказать наболевшее Бах, — испытание тяжкое, но необходимое. И какое сообщество людей — будь то страна или сословие — больше нагрешило, тем экзамен строже. Вот мы жалуемся на тяготы войны, а я знаю, что главные злосчастья еще впереди. Ужасные напасти ждут и нашу многогрешную Россию, и каждого, каждого. Не останется ни единой семьи, ни единой души, которая минует это горнило, и многие погибнут, а другие, и их будет еще больше, выживут телом, но погибнут душой, и это ужасно, ужасно, но без этого нельзя, потому что жизнь — это выбор между Добром и Злом, каждодневный, каждочасный, и он нелегок, ох как нелегок, но без выбора не будет очищения… — Иннокентий Иванович так расчувствовался, что даже всхлипнул. — И поэтому я не ропщу, я принимаю и понимаю. Но даже когда не понимаю, тоже не ропщу, потому что мой земной разум ограничен, и нужно верить, нужно верить! Слышите? Только этим и спасемся. Когда сильные бессильны, а рассудочные безрассудны, остается одна лишь Вера. Ах, что я говорю — «одна лишь», будто этого мало? Много, очень много! Вера — единственное, что не подведет, не предаст и не сломается в любых испытаниях.

При всей маловнятности и даже бессвязности этой проповеди, произнесенной не к месту и не ко времени, на Антона она подействовала. Не своим смыслом (что никакого Бога нет, Антон знал), а искренностью и страстью. «Вот так, наверное, говорил и князь Мышкин, взывая к равнодушным, насмешливым слушателям», — подумал он и тут же укорил себя: отец не из равнодушных, и мать, да и остальные.

— Слушай, Кеша, не наваливайся на меня так. У тебя, извини, изо рта пахнет, — сказал бесцеремонный Бердышев. — Сходи к дантисту. Я тебе телефон дам, скажешь, что от меня. Если у тебя туго с деньгами, я велю записать на мой счет. После сочтемся.

— Прости… Да-да, зубы ужасные, — забормотал Бах. — Я знаю, мне говорили…

— А что ж господин Михайлов всё отмалчивается? Тут у каждого есть свое мнение о России, так неужто у вас нет? Это было бы оригинально.

Вопрос задал Ознобишин.

Антон, уже шедший к себе, приостановился.

Ну-ка?

— Россия — девка с норовом, — коротко ответил Панкрат. — Коса длинна да ум короток. Ей крепкий мужик нужен, а таковых окрест что-то не видно.

Странный человек. Всё б ему отшучиваться.

Уединиться Антону захотелось, чтобы разобраться в мыслях. Слишком много идей после услышанного теснилось в голове. Кто прав, кто неправ? Что будет? Ведь только в одном все согласны: что-то непременно будет, что-то страшное и значительное. Скоро.

Он вошел к себе, прикрыл дверь, но о важном подумать не получилось. Поманил хромовым блеском и масляным запахом лежащий на столе фотоаппарат.

Несколько минут Антон возился с ним, заглядывая в англоязычную инструкцию. Наладил магниевую вспышку. Для пробы снял натюрморт: бронзовая чернильница, поделенная светом и тенью надвое тетрадь. Но натюрморт — скучно.

Попробовал сфотографировать себя в гардеробном зеркале. Получится? Нет, запечатлелась одна вспышка.

И здесь ему пришла в голову чудесная идея. Нужно сделать памятное фото родителей с гостями! Как это он сразу не сообразил?