Для семьи Клобуковых тот день был особенным и еще в одном смысле, который, собственно, и придавал слову «Холокаустос» несколько юмористический оттенок. Антон слышал эту историю много раз. Отец очень комично рассказывал, как вечером, когда он, «пятою Рока в прах попранный», сидел дома и предавался унынию, к нему явилась «некая юная особа с горящим взором», перекинула его через седло и увезла, не спрашивая согласия. Двадцатилетняя курсистка, прежде видевшая приват-доцента только на лекциях по юриспруденции, пришла и сказала, что хочет быть его женой и разделить с ним судьбу, какою бы та ни была. Поженились они уже в Иркутске. Отец шутливо называл сына «дитя Катастрофы». Однажды Антону пришло в голову посчитать, когда он был зачат, и получилось, что в конце января, за полгода до свадьбы — очень возможно, в тот самый вечер. Думать об этом было конфузно. Антон и не думал, придерживал свое и без того слишком резвое воображение.

Вечером 27 января к отцу всегда приходили его бывшие питомцы — те самые, исключенные. До войны в небольшой квартире собиралось по тридцать, сорок человек. Все шумели, перекрикивали друг друга, хохотали, пели песни. В прошлом и позапрошлом году гостей было немного. Сегодня вообще никого не ждали, потому что Марк Константинович совсем ослаб, почти не вставал с постели, и мать разослала городские телеграммы, а у кого есть телефон — тем позвонила: не приходите, болеет.

Но тихого вечера все-таки не вышло. Из гостиной до комнаты, в которой Антон корпел над своим рефератом, доносились голоса. Двое всегдашних «холокаустовцев» не получили маминого предупреждения. Один, Бердышев, приехал прямо с вокзала, был на Кавказе по делам Военно-промышленного комитета. Другой, Знаменский, только что вернулся с Северного фронта, куда ездил с думской делегацией. Оба, как обычно, явились с женами. Не указывать же на дверь?

Отец надел куртку, сел в кресло, под плед. Паша умчалась в метель с ответственным заданием: добыть какой-нибудь закуски и, если удастся, хоть пару бутылок вина. В ресторане, конечно, потому что магазины уже закрыты и в любом случае вина там давным-давно не продают — сухой закон.

Антон думал присоединиться к общей компании, но случился маленький казус. А может быть, не случился — примерещился. Может, сам себе напридумывал.

Будто Зинаида Алексеевна, жена Петра Кирилловича Бердышева, поймала Антонов взгляд, когда снимала ботики («нет-нет, Танечка, не уговаривайте, сниму, жарко»), а он уставился на ее тонкую, в прозрачном чулке щиколотку. Зинаида Алексеевна была еще молодая, хорошенькая, с нежным голосом, к которому хотелось прислушиваться, что бы он ни говорил. Посмотрела она лукаво или просто так легли тени? Антон почувствовал, что краснеет, пробормотал, что ему нужно заниматься, ушел.

Стыдно, как стыдно! А если все-таки не тени? Если она скажет Петру Кирилловичу, что он на нее плотоядно пялился? Тогда только выкинуться из окна.

Животное начало в человеке, который готовится к особенной, небывалой судьбе, отвратительно. Унизительней всего, что оно сильнее тебя. Третьего дня Паша мыла полы, так он ничего не мог с собой поделать — несколько раз прошел мимо, чтобы посмотреть на ее полные розовые ноги под высоко, до колен, подоткнутой юбкой. Паша даже прикрикнула: «Хватит шляться! Мешаешь!» А если б догадалась? Ужасно. И, главное, пошлость какая! Трехкопеечный барчук строит горничной куры. Ну то есть никаких кур он, конечно, не строит, но ведь это Паша, член семьи, почти сестра!

На войну надо идти, вот что. Не дожидаться призывного возраста, а просто записаться добровольцем, как сделали многие. Но что дальше? Стрелять ни в чем не повинных немцев — преступление, здесь отец стопроцентно прав. Поступить в медбратья? Пробовал уже, еще два года назад. Вырвало в перевязочной, позорно. «Кишка у тебя, парень, тонкая», — презрительно сказал санитар Куценко.

В телефонисты можно. Или шофером, еще лучше. Но в армии ведь, наверно, не спросят? Пошлют, куда им надо. Все-таки медицина благородней всего. Никаких компромиссов с совестью, все тебе благодарны — и ощущение нужности, вот что самое важное. Надо преодолеть слабость. Не отводить глаз от ран, не зажмуриваться при виде крови.

Из гостиной донесся мучительный приступ кашля, и Антон сразу вспомнил, как у отца утром, за завтраком, хлынула черная кровь. Раньше такое случалось только весной или осенью, а теперь чуть не каждый день. В последний год Марк Константинович отрастил бороду. «Интересничаю», шутил он, но Антон догадался: хочет спрятать ввалившиеся щеки. Из-за бороды стало казаться, что это уже не тот папа, которого знаешь и любишь, а другой человек, и если прежде отец был похож на Пророка с полотна Николая Ге «Что есть истина?», то ныне превратился в призрак с картины «Голгофа» того же художника: уже не человек, тень человека.

«Умрет? Скоро умрет?» — спросил Антон отражение в зеркале. «Нет, не может быть», — ответило отражение, но неубедительно ответило. Жалко приморгнуло, дрогнуло губами.

Выступать в суде отец перестал уже давно. Не мог громко говорить, срывался на кашель, а с минувшей осени вовсе перестал работать. Пожелтел лицом, беспрерывно температурил, не расставался с бумажным кульком, куда отплевывал мокроту. Но ведь прошлой зимой было почти так же скверно, однако к лету как-то выправилось?

Вот и приступ кашля закончился, сменился смехом. Отец, если уж начинал смеяться, нескоро останавливался. В гостиной, кажется, говорили о веселом.

Антон вышел в коридор, бесшумно прошел ковровой дорожкой, встал в дверях.

Сидели вокруг стола, на котором под желтым кругом света сиротливая ваза, и больше ничего. Паша рыщет по вечернему городу в поисках угощения, достойного депутата Государственной думы и промышленника-миллионера. Обе супруги, улыбчивая Римма Витальевна (острый взгляд из-под золотого пенсне) и Зинаида Алексеевна (на нее Антон посмотреть не решился), вежливо положили перед собой по кусочку сухого печенья.

Муж Риммы Витальевны адвокат Знаменский действительно рассказывал смешное. Как в сегодняшней «Русской воле» Амфитеатров напечатал фельетон «Этюды». Все пришли в недоумение от набора трескучих, бессмысленных фраз — ни черта непонятно, с ума он, что ли, сошел?

— Звоню автору, — поглаживал эспаньолку Аркадий Львович, до поры пряча улыбку, — спрашиваю: «Что с тобой, Саша, ты не в запое ли?» Он в ответ: «А ты по краешку прочти».

— Как это «по краешку»? — заранее давясь смехом, спросил Марк Константинович. Видимо, его привела в веселость предыдущая история, которой Антон не слышал.

Знаменский, мастер публичных выступлений, вопроса будто не расслышал. Сделал недоуменное лицо.

— Беру газету снова. Верчу так, этак. И вдруг — эврика! Если прочесть первые буквы в каждой строке, сверху вниз, выходит: «Решительно ни о чем писать нельзя». Каково? А цензура прохлопала!

— Скажите, какая отчаянная смелость, — проворчал хмурый Бердышев.

Но отцу хотелось смеяться, и он запрокинул голову, зажмурил от удовольствия запавшие глаза. Лица у всех сделались напряженными. Наблюдать за тем, как смеется Марк Константинович, было страданием — сорвется в кашель или нет?

Антон посмотрел на мать. Она разглядывала костяшки пальцев, тонкие губы плотно сжаты. Будто сейчас разрыдается. Мама — разрыдается? Это было невозможно представить.

Так же тихо он попятился назад в коридор. И вовремя. Кашель-таки грянул. Нескончаемый, с захлебом, с судорожным заглатыванием воздуха.

Оказавшись за прикрытой дверью, Антон снова сел к столу. Где это было? А, вот. «Холоден и насмешлив».

Через минуту постучали.

— К тебе можно?

Петр Кириллович. Стриженные бобриком волосы блеснули в электрическом свете первой, почти незаметной сединой. Спокойные, внимательные глаза без спешки, а в то же время быстро оглядели комнату: узкую кровать, шкаф, книжные полки, стол, карту театра военных действий, чуть задержались на портрете (повешен сегодня утром, для вдохновения).

— Что это ты — Аристотеля в кумиры возвел? — с любопытством спросил Бердышев.

У него была немного странная манера говорить, на новых людей производила неприятное впечатление. Петр Кириллович произносил слова по-написанному: «чьто», «вОзвел». Очень уж четкий человек, не любит, чтоб буква расходилась со словом. Он при Антоне как-то — не совсем всерьез, конечно, — сетовал отцу, что все российские беды происходят из-за лукавого произношения: пишут «порядок» — прононсируют «парядак», зато в слове «бардак», уж будьте уверены, в произношении не ошибутся. У самого Бердышева во всех его многочисленных делах царил идеальный пОрядОк: на фабрике, в подсекции Военно-промышленного комитета, в семье.

— Давно не виделись, — сказал он, в упор рассматривая Антона. — Учишься?

Люди для Петра Кирилловича делились на две категории: те, кого он любил, и все остальные. Антона Бердышев любил, смотрел на него приязненно, всегдашняя ледяная корочка в глазах будто подтаивала.

— Учусь…

— А что так кисло? Юриспруденция не увлекает?

С этим человеком можно было откровенно.

— Кому теперь нужно римское право? Надо было поступать на медицинский…