Его смущение не осталось незамеченным. Брайар попыталась замять собственные слова:

— Да ничего конкретного. Так себе идея, пожалуй. Может… хм. — Она вернулась на кухню, где можно было говорить правду и не видеть при этом, как ему неловко. — Может, для тебя даже лучше, что я держусь на расстоянии. Тебе, наверное, не очень-то легко приходится — еще бы, быть моим сыном. Иногда мне кажется, что если бы я позволила тебе сделать вид, будто меня вовсе не существует, то поступила бы очень милосердно.

Какое-то время из гостиной не доносилось ни звука, потом он сказал:

— Да не так уж и плохо быть твоим сыном. Я тебя не стыжусь, если что.

Но остался у камина, в лицо говорить не рискнул.

— Спасибо.

Она помешала вскипающую смесь деревянной ложкой, прочерчивая в пене замысловатые спирали.

— Да нет, я серьезно. И если уж на то пошло, то быть внуком Мейнарда тоже не так уж плохо. А в некоторых кругах и вовсе даже хорошо, — добавил он.

И от Брайар не ускользнуло, как резко осеклась его речь, — словно мальчик испугался, что сболтнул лишнего.

Будто она и без того не знала.

— Хотелось бы, чтобы ты водил компанию с кем-нибудь получше, — проронила она.

И судя по ее словам, она догадывалась о большем, чем ей хотелось бы. А где еще ее ребенку искать друзей? Кто еще захочет иметь с ним дело, как не люди, для которых Мейнард Уилкс — народный герой, а не преступник, которому повезло не дожить до суда.

— Мама…

— Нет, послушай меня. — Оставив кастрюльку, она снова встала на углу. — Чтобы у тебя оставалась хоть какая-то надежда на нормальную жизнь, нужно быть в ладах с законом, а это значит держаться подальше от таких мест и таких людей.

— Нормальная жизнь? И откуда ей, по-твоему, взяться? Да я до самой смерти могу строить из себя «честного бедняка», если так тебе угодно, только…

— Знаю, ты еще молод и не веришь мне, но поверить придется: другой выход еще хуже. Лучше оставаться бедным и честным, чем не иметь крыши над головой или сидеть в тюрьме. Там нет ничего такого, чтобы ради этого жертвовать…

Она не нашлась чем закончить фразу, но сочла, что смысл ее слов достаточно ясен, а потому развернулась на пятках и прошествовала к печке.

Иезекииль оставил в покое камин и двинулся на кухню. Там он встал на выходе и загородил матери путь, настойчиво привлекая к себе внимание.

— Жертвовать — чем? Что я теряю, мама? Вот это? — Широким насмешливым жестом он обвел недра полутемного невзрачного жилища, в котором они ютились. — Бесчисленных друзей, состояние?

Она пристроила ложку у моечного тазика и схватила какую-то миску, чтобы плеснуть себе недоваренного рагу, — так она могла не глядеть на ребенка, которого произвела на свет. В нем не было ничего от нее самой, зато с каждым днем он все больше походил то на одного из мужчин, то на другого. В зависимости от освещения и расположения его духа в мальчике проглядывал то отец Брайар, то ее муж.

С миской, полной безвкусного варева, она протиснулась мимо сына, чудом ничего не расплескав.

— А по-твоему, лучше сбежать? Что ж, это объяснимо. Тебя здесь мало что держит. Может быть, когда повзрослеешь, ты возьмешь и уедешь отсюда, — заключила она, плюхнув глиняную миску на стол и устраиваясь на стуле. — Понимаю, по мне не скажешь, что честный каждодневный труд — увлекательная штука; понимаю и то, что у тебя в голове сидит мысль, будто тебя обманом лишили какой-то другой жизни, получше нынешней, — и не могу тебя винить. Но так уж все для нас сложилось, и мы таковы, каковы мы есть. Мы прокляты волею обстоятельств.

— Обстоятельств?

Она зачерпнула порцию побольше, стараясь не смотреть на сына, затем откликнулась:

— Да, из-за обстоятельств и меня. Можешь винить свою мать, если угодно. Точно так же и я могу взвалить вину на твоего отца или моего отца — без разницы. Ничего от этого не изменится. У тебя отобрали будущее еще до твоего рождения, и теперь в живых не осталось ни одного человека, которого ты мог бы в этом упрекнуть, — кроме меня.

Краешком глаза она наблюдала, как мальчик сжимает и разжимает кулаки. Выжидала. В любой миг Иезекиилю может изменить выдержка, и юные черты обретут бешеное, злобное выражение — призрак его отца. Тогда ей придется закрыть глаза, чтобы не видеть его.

Однако срыва не последовало, жуткая пелена безумия не тронула его. Мальчик заговорил бесцветным голосом, вторившим пустому взгляду, которым он наградил мать немного раньше:

— Так ведь это и есть главная несправедливость. Ты же совсем ни в чем не виновата.

Она была удивлена, но не показала виду:

— Думаешь?

— Да, я так считаю.

Брайар громко и невесело рассмеялась:

— Значит, ты у нас теперь во всем разобрался, да?

— Да уж лучше, чем ты думаешь. И надо было рассказать тому писателю о Мейнарде. Чем больше народу узнает о его поступке, тем лучше, — если хоть кто-то из уважаемых людей поймет, что он не преступник, то от тебя перестанут шарахаться как от прокаженной.

Она налегла на овощи, чтобы выгадать пару секунд и пораскинуть мозгами. Похоже, Зик успел переговорить с Хейлом, но лучше не заострять на этом внимания.

— Я не стала ничего рассказывать биографу о Мейнарде, потому что он и без меня уже предостаточно знает и сам пришел к некоторым выводам. Если тебе от этого легче, то он с тобой одного мнения. Тоже считает Мейнарда героем.

Взмахнув руками, Зик воскликнул:

— Ну видишь? Я не один такой! А что до моих приятелей, то это, конечно, не высшее общество, но отличить хорошего человека от плохого они умеют.

— Твои дружки — жулики, — отрезала она.

— Да откуда тебе знать? Ты с ними даже не знакома. Только Ректора и видела, а он не такой уж и плохой друг, бывают и похуже — твои слова, между прочим. И вот что: имя Мейнарда — оно как тайный знак. Для них его произнести — все равно что в кулак поплевать, когда даешь клятву, или как на Библии поклясться. Всем известно, что Мейнард и вправду кое-что хорошее сделал.

— Брось такие разговоры, — оборвала его мать. — Попытки переписать историю ни к чему хорошему не приведут. Так и будешь перетасовывать факты, пока они не сложатся во что-нибудь получше?

— Да ничего я не пытаюсь переписать! — И она услышала пугающий мужской тембр в его ломком подростковом голосе. — Я всего лишь хочу, чтобы все было по справедливости!

Остатки еды она проглотила второпях, едва ли не обжигаясь, — чтобы как можно быстрее забыть про голод и сосредоточиться на ссоре, раз уж до нее дошло.

— Ты не понимаешь, — вздохнула она, и слова жгуче отдались в обожженном горле. — Вот тебе тяжелая и страшная правда жизни, Зик, и даже если никогда больше не захочешь меня слушать, услышь на этот раз: не важно, был Мейнард героем или нет. И если твой отец был честным человеком с добрыми намерениями, это тоже ничего не изменит. Не важно, заслужила ли я хоть чем-то все напасти, свалившиеся на мою голову, и не важно, что на твою жизнь пала тень еще до того, как я узнала о твоем существовании.

— Но как такое может быть? Если бы все поняли, если бы о дедушке и папе стало все всем известно, тогда… — Сквозь поток возражений проступала безысходность.

— Тогда что? Тогда на нас сразу обрушатся богатство, счастье и всеобщая любовь? Да, ты еще очень молод, но не настолько же глуп, чтобы верить в такую чушь. Вот несколько поколений спустя, когда пройдет достаточно времени, когда не останется очевидцев катастрофы и забудутся страхи, а твой дед окончательно превратится в легенду, — тогда-то, может быть, сочинители вроде этого юноши, мистера Куортера, и скажут последнее слово…

И тут голос изменил ей: с внезапным ужасом Брайар осознала, что, по сути, ее сын говорил не совсем о Мейнарде… совсем не о нем. Вдохнув поглубже, она встала из-за стола, отнесла миску к тазу и оставила там. Нет уж, качать сейчас воду и возиться с посудой — выше ее сил.

— Мама? — Иезекииль сообразил, что пересек некую запретную черту, но не мог взять в толк какую. — Мама, да что такое?

— Ты не понимаешь, — проговорила она, хотя чувство было такое, будто за последние полчаса ей приходилось говорить это тысячи раз. — Так много вещей, которых ты не понимаешь, но все-таки я знаю тебя лучше, чем тебе кажется. Знаю лучше, чем кто-либо, потому что знала мужчин, которым ты подражаешь, хотя и не подозреваешь об этом, — даже когда понятия не имеешь, чего такого сказал или сделал, чтобы так меня перепугать.

— Мама, ты какой-то бред несешь.

Она постучала себе в грудь:

— Это я-то — бред? Так разве не ты мне тут рассказываешь замечательные небылицы о том, кого и не видел никогда, из кожи вон лезешь, чтобы оправдать одного покойника, потому что втемяшил себе — а знать-то неоткуда, — что если обелить одного, то и другого, может быть, выйдет. Ты же сам себя выдал — взял да и назвал обоих единым духом. — Видя, как она потрясена, мальчик приумолк и весь обратился в слух; пока чувства не схлынули, надо продолжать. — Вот к чему все эти разговоры, верно? Если Мейнард был не так уж плох, то, может, и с отцом тот же случай? Отстоишь одного, так и для другого надежда появится?

Он закивал — сначала медленно, потом увереннее, с нажимом:

— Да, только все не так глупо, как получается с твоих слов… нет, нет, прекрати. Хватит, послушай меня. Дай договорить. Все эти годы жители Окраины заблуждались на твой счет. Если так, то…

— Заблуждались — в каком смысле? — оборвала она.

— Да на тебя сваливают все подряд! И побег заключенных, и Гниль, и самого Костотряса. Но твоей вины здесь нет, да и побег из тюрьмы не был «общественно вредным актом хаоса». — Он сделал паузу, чтобы отдышаться. Брайар диву давалась, откуда ее сын нахватался таких выражений. — Итак, насчет тебя они дали маху и насчет деда, мне кажется, тоже. То есть в двух случаях из трех. Ну почему бы им тогда не ошибиться и относительно отца, что тут такого ненормального?

Это было именно то, чего она боялась, — весьма стройно изложенное.

— Ты… — начала Брайар, но ее хватило только на кашель. Она постаралась успокоиться, хотя слова сына, опасные в своем простодушии, стали для нее тяжким ударом. — Есть… послушай. Я понимаю, почему для тебя все выглядит столь очевидным и почему тебе хочется верить, что память о твоем отце стоит сохранить — хоть какие-то крохи. И… наверное, ты прав насчет Мейнарда: должно быть, он и вправду хотел помочь. Наверное, в какой-то миг перед ним встал выбор — подчиняться букве закона или его духу. И его вели какие-то идеалы — вели в Гниль, а потом и в могилу. В это я могу поверить, могу принять, могу даже злиться на тех, кто выставляет его в ином свете.

Зик изумленно охнул, не веря услышанному, и потянул к матери руки, словно желал хорошенько встряхнуть мать, а то и задушить.

— Так почему же ты всю жизнь молчала? Почему позволяешь им глумиться над его памятью, если и сама считаешь, что он пытался помочь тем людям?

— Я же сказала тебе — это не имеет значения. И кстати, даже если и не было бы никакого побега, если бы он умер при каких-нибудь других, менее странных обстоятельствах, для меня лично ничего бы не изменилось. Какие бы подвиги ни совершил он в последние минуты, в моих воспоминаниях отец остался бы точно таким же… И опять-таки, — отчаянно оправдывалась Брайар, — кто бы меня послушал? Люди сторонятся меня и отвергают, а тут уж Мейнард ни при чем, совсем ни при чем. Я ничего не могу сказать в его защиту ни одной душе на Окраине, ибо родиться его дочерью — не худшее из проклятий, павших на мою голову.

Ее голос вновь зазвенел — и страха в нем было больше, чем ей хотелось бы. Она начала размеренно дышать, считая вдохи и выдохи. Слова должны выстроиться в краткую и логичную цепочку, способную встать рядом с фразой Иезекииля и одолеть ее.

— Я не выбирала своих родителей; никто не выбирает. За отцовские грехи меня еще можно простить. Но твоего отца я выбрала сама. И за это мне не дадут покоя никогда.

Что-то соленое и жгучее поднималось в ее груди, и она почувствовала, как слезы царапают горло. Брайар сглотнула. Усилием воли заставила себя дышать. А мальчик уже направлялся в спальню, стремясь отгородиться от нее. Она двинулась за ним.

Сын захлопнул дверь у нее перед носом. И запер бы, но за неимением замка ограничился тем, что налег всем весом, — она слышала глухой удар его тела о дверь.

Брайар не стала даже браться за дверную ручку.

Она прижалась виском там, где могла быть его голова, и сказала:

— Ну что ж, попробуй оправдать Мейнарда, раз так тебе будет легче. Считай это своим призванием, если так в твоей жизни станет больше определенности и меньше… злости. Но, Зик, умоляю тебя. Вину Левитикуса Блю ничем уже не загладишь. Ничем, ничем. Копнешь глубже, чем нужно, узнаешь больше положенного — и добьешься лишь того, что твое сердце разобьется. Иногда большинство все-таки не ошибается. Так бывает не всегда и даже не слишком часто, но все-таки бывает.

Чтобы удержаться от дальнейших разговоров, потребовалось все ее самообладание. Она молча пошла к себе в комнату и лишь там дала волю гневу и брани.

4

Утром пятницы Брайар проснулась, как обычно, незадолго до рассвета и стала одеваться при свете свечи.

Ее вещи ждали на привычном месте. Рубашку она сменила на свежую, но штаны надела вчерашние и заправила брючины в ботинки. Кожаный корсетный пояс свисал со столбика кровати. Брайар нацепила и его, как можно туже стянув талию. Когда нагреется от тела, станет немного удобнее, пока же придется потерпеть.

Вскоре ботинки были зашнурованы, а поверх рубашки появилась толстая шерстяная жилетка. Брайар стащила с другого столбика пальто, накинула на себя и вышла в коридор.

Из комнаты сына не доносилось ни звука — ни сопения, ни беспокойного шороха простынь. Скорее всего, он еще спал, даже если посещение школы и входило в его сегодняшние планы. Чаще всего — не входило.

Брайар могла убедиться, что мальчик неплохо научился читать, а счет и сложение освоил куда лучше, чем большинство известных ей детей, так что особых причин для беспокойства не было. Чем искать неприятностей на улице, лучше ходить на занятия, но ведь нередко неприятности поджидали и там. До явления Гнили, когда город еще развивался и мог позволить себе подобные траты, в округе имелось несколько школ. Однако после катастрофы, унесшей столько жизней и распугавшей стольких горожан, далеко не все учителя остались на прежних местах, и от избытка дисциплины ученики не страдали.

Брайар все гадала, когда же закончится война на востоке. В газетах о ней писали в самых громких выражениях. Гражданская война, Война между штатами, Война за независимость, Большая Агрессия… От этих слов так и веяло эпичностью — и, возможно, после восемнадцати лет непрекращающихся столкновений так дело и обстояло. Но если война все-таки закончится, то имело бы, наверное, смысл перебраться на восточное побережье. Может быть, стоит поднатужиться и накопить денег, чтобы начать с чистого листа на новом месте, где никто не слышал о ее отце и муже. Или же, на худой конец, Вашингтон объявят полноценным штатом, [До 1889 года (в нашей реальности) Вашингтон имел статус «территории» и не входил в число штатов.] а не медвежьим углом без всяких прав. Если Сиэтл закрепят за штатом, то Америке, само собой, придется оказать им поддержку. Тогда они возведут стену получше прежней или придумают, что делать с газом, скопившимся в огороженных районах. И если нанять врачей, те найдут какой-нибудь способ облегчить участь заразившихся, а то и вылечить их, чем черт не шутит…

По идее, такие мысли должны были бодрить, но Брайар не чувствовала и намека на воодушевление. По крайней мере в шесть часов утра, в самом начале двухмильной прогулки по приливной полосе.

Солнце потихоньку вставало над горизонтом, по небу расползалась дневная молочная серость, с которой придется мириться до самой весны. Моросил косой дождь; ветер задувал капли под широкие поля кожаной шляпы Брайар, в рукава и ботинки, пока ее ноги совсем не закоченели, а руки не стали на ощупь как голая цыплячья кожица.

Когда она добралась до станции, ее лицо онемело от холода, но уже чуточку горело от едко пахнущей воды.

Ее путь лежал к тыльной стороне грохочущего промышленного исполина, раскинувшегося на берегу залива Пьюджет-Саунд. Двадцать четыре часа в сутки тут скрежетали двигатели и работали насосы, закачивая дождевую и грунтовую воду, после чего та проходила фильтрацию, обработку и очистку до тех пор, пока не становилась пригодной для питья и купания. Процедура была медленная и кропотливая, требовавшая большого труда, но не бессмысленная. После катастрофы ядовитый газ отравлял все вокруг, пока окрестные речки и ручьи не налились губительной желтизной. Даже на дождь, перестук которого не прекращался почти никогда, нельзя было положиться. Любая туча могла захватить по пути огороженные районы и насосаться достаточно яда, чтобы под обычным ливнем воспалялась кожа и выцветала краска.

Но кипячение убивало Гниль; жидкость фильтровали, выпаривали и еще раз фильтровали. Семнадцать часов процедур — и воду можно было употреблять без опаски.

Тогда ее разливали по бакам и на больших фургонах, запряженных здоровенными тяжеловозами, доставляли в городские кварталы. Там воду перекачивали в общественные резервуары, откуда ее разбирали горожане.

Вот только сначала ее требовалось обработать — прогнать через недра водоочистной станции, на которой Брайар Уилкс и несколько сотен ей подобных по десять-пятнадцать часов в день подцепляли и отцепляли медные бачки и баки, перемещая их из цеха в цех, от фильтра к фильтру. Чаще всего емкости располагались у рабочих над головой; их можно было переводить из одной точки в другую по специальным рельсам. А вот цилиндры, встроенные в пол, приходилось двигать из гнезда в гнездо, совсем как в пятнашках.

Брайар взошла по ступенькам служебного входа, подняла засов на металлической двери и тут же зажмурилась: как обычно, ее встретили клубы пара.

В дальнем углу комнаты располагались ячейки, в которых рабочие держали инвентарь, выданный компанией. Там хранились и перчатки Брайар — хоть и не чета тем шедеврам из плотной шерсти, что она носила в свободное время, зато толстая кожа оберегала руки от раскаленных стенок резервуаров.

Она натянула левую до запястья и лишь тогда заметила краску. На ладони и вдоль пальцев — а с тыльной стороны и поперек — кто-то навел кистью ярко-синие полосы. Правую перчатку размалевали подобным же образом.

Кроме Брайар, в подсобке не было ни души. На работу она пришла загодя, а краска давно высохла. Шутники наведались сюда вчера ночью, когда она закончила смену и ушла. Теперь обвинять некого.

Она со вздохом продела пальцы во вторую перчатку. По крайней мере, на этот раз ей не плеснули краски внутрь. Перчатки по-прежнему годились для работы, брать новые не придется. Может, как-нибудь потом она их даже отчистит.

— До сих пор ведь не наскучило, а? — пробормотала она себе под нос. — А ведь шестнадцать лет прошло, чтоб их. Вот и думаешь, грешным делом, — а не пора бы шутке устареть?

Шерстяные перчатки она оставила на полке, на которой когда-то значилось ее имя. Брайар написала на ней УИЛКС, но кто-то все перечеркнул и переправил на БЛЮ. [Blue (англ.) — синий.] Поверх этой надписи она снова нацарапала УИЛКС, и игра повторялась раз за разом, пока на доске не осталось свободного места, — хотя все уже намертво уяснили, кому принадлежит эта полка.