— Хобарт и Блэквелл, — произнес он так, будто захлебываясь изнутри. — Позвони в зеленый звонок.

— В зеленый звонок, — неуверенно повторил я.

Он покатал голову туда-сюда, как после нокаута, губы у него тряслись. Глаза были мутные. Когда он скользнул по мне взглядом, не видя меня, я поежился.

— Скажи Хоби, пусть уходит из магазина, — хрипло сказал он.

Не понимая, что вижу, я глядел, как из уголка его рта сочится струйка крови. Он ослабил галстук, подергав за узел.

— Сейчас, — сказал я, потянувшись, чтобы ему помочь, но он оттолкнул мои руки.

— Пусть закрывает кассу и уходит! — проскрежетал он. — Его отец послал парней, чтоб его отделали.

Глаза у него закатились, веки дрожали. Затем он провалился в себя, обмяк, сплющился, будто из него вышел весь воздух — тридцать секунд, сорок, будто охапка старой одежды, но вдруг, так резко, что я дернулся — его грудь вздулась со свистом кузнечных мехов, и он схаркнул звучный сгусток крови, забрызгав меня всего.

Напрягшись изо всех сил, он приподнялся на локтях и где-то с полминуты пыхтел, как собака, грудь неистово колотится, вверх-вниз, вверх-вниз, взгляд застыл на чем-то, чего я не вижу, и он все цепляется за мою руку, словно, если ухватит как следует, то с ним будет все в порядке.

— Вы как? — спросил я, разволновавшись, чуть не плача. — Вы меня слышите?

Пока он хватался за меня и дергался, будто рыба, вытащенная из воды, я придерживал его голову, не зная, как правильно, боясь сделать ему еще хуже, а он все это время цеплялся за мою руку так, будто болтается над пропастью и вот-вот рухнет вниз. Каждый его вздох был отдельным, булькающим рывком, тяжелым камнем, который он с огромным трудом отрывал от земли и ронял обратно, снова и снова. Однажды он даже взглянул прямо мне в глаза, изо рта у него хлынула кровь, он попытался что-то сказать, но слова только прожурчали у него по подбородку.

И тут — к моему невероятному облегчению — он притих, успокоился, ослабил хватку, размяк — казалось, будто он тонет, кружится, уплывает от меня, покачиваясь на воде.

— Лучше? — спросил я, и тут…

Я осторожно капнул водой ему на губы — они задвигались, зашевелились, а потом, стоя на коленях, будто мальчик-слуга в книжке, я отер кровь с его лица платком в «огурцах», который нашел у него в кармане. И пока он дрейфовал — с жестокой долготой и широтой — к спокойствию, я раскачивался на коленях и во все глаза глядел на его изувеченное лицо.

— Эй? — сказал я.

Одно бумажное веко, задернуто наполовину, дрожат тиком голубые вены.

— Если слышите меня, сожмите мне руку.

Но его рука обмякла в моей. Я сидел и смотрел на него, не зная, что делать. Пора было идти, давно пора — мама строго-настрого велела, — но я никак не видел выхода из этого места, и, если честно, о том, что можно быть где-то еще, думалось как-то с трудом — о том, что за пределами этого был какой-то другой мир. Казалось, будто у меня никогда и не было никакой другой жизни.

— Вы меня слышите? — в последний раз спросил я старика, нагнувшись и приложив ухо к его окровавленному рту.

В ответ — ничего.

6

Боясь его побеспокоить — вдруг он просто уснул, — я тихонько встал. Все тело у меня болело. Несколько секунд я стоял и глядел на него, вытирая руки о школьный пиджак — я был весь в его крови, от нее руки стали липкие, — а затем оглянулся на лунный пейзаж развалин, пытаясь сориентироваться и понять, куда идти.

Когда я с большим трудом добрался до середины комнаты, ну или того, что казалось ее серединой, то увидел, что одна дверь зашторена завесой из обломков, развернулся и стал пробираться в противоположную сторону.

Там, где рухнула притолока, обвалив кучу кирпичей с меня ростом, образовалась дымящаяся дыра, такая огромная, что машина проедет. Я изо всех сил стал карабкаться и лезть к ней — вверх, по кускам бетона, — но не успел высоко забраться, когда понял, что придется искать другой выход. Слабые блики огня лизали вдали стены того, что когда-то было сувенирным магазином, потрескивая и посверкивая в дыму, кое-где — гораздо ниже того, где по идее должен был быть пол.

К другой двери меня совсем не тянуло (мягкая пористая плитка заляпана красным, из-под кучи щебня высовывается носок мужской туфли), но по меньшей мере обломки, которыми она была завалена, выглядели не слишком тяжелыми. На ощупь я пробрался назад, ныряя под искрившими проводами, которые свешивались с потолка, вскинул сумку на плечо, глубоко вздохнул и окунулся в разгром.

И сразу же чуть не задохнулся от пыли и острой химической вони. Кашляя, молясь, чтобы там только не оказалось еще висящих проводов под напряжением, я шарил руками в темноте, а в глаза мне лез и сыпался мусор: щебень, ломти штукатурки, обрывки и куски бог знает чего.

Какие-то обломки были легкими, какие-то не очень. Чем дальше я протискивался, тем становилось темнее — и жарче. Проход то и дело сужался или неожиданно обрывался, а в ушах у меня стоял рев толпы, и я не понимал, откуда он мог взяться. Постоянно приходилось протискиваться, иногда я выпрямлялся, иногда полз, чаще чувствуя, чем видя тела под завалами — отвратительная мягкость, которая проваливалась под моим весом, хотя запах был еще хуже этого: горелой одежды, горелых волос и плоти с резкой нотой свежей крови — медной, жестяной, соленой.

Руки у меня были в порезах, колени тоже. Я подныривал и обходил, нащупывая дорогу перед собой, протискиваясь вдоль какой-то длинной доски или балки, пока не наткнулся на прочное препятствие, похожее на стену. С трудом — проход был узким — я развернулся, чтобы достать из сумки фонарик.

Я искал брелок, он лежал на самом дне, вместе с картиной, но пальцы нащупали телефон. Я включил его, но тут же выронил, потому что он высветил мужскую руку, торчавшую между двумя гранитными плитами. Помню, что даже тогда к ужасу примешивалась благодарность за то, что это была всего лишь рука, хотя вид ее пальцев — мясистых, вздувшихся — я не могу забыть и по сей день и вздрагиваю от страха, когда на улице какой-нибудь нищий тянет ко мне такую же руку, распухлую, с окаймленными черным ногтями.

Можно было взять и фонарик, но теперь я хотел телефон. Он подсвечивал слабым мерцанием нишу, в которой я сидел, но только я пришел в себя и нагнулся за ним, как экран погас. В темноте в глазах поплыл кислотно-зеленый отсвет. Я опустился на колени и зашарил впотьмах руками, хватаясь за камни и стекло, желая во что бы то ни стало найти телефон.

Когда мне было года четыре, я застрял в откидной кровати в нашей старой квартире на Седьмой авеню: звучит как начало смешной истории, но смешного там ничего не было; я бы, наверное, задохнулся, если бы Аламеда, наша тогдашняя домработница, не услышала моих сдавленных криков и не вытащила меня оттуда.

Примерно так же я чувствовал себя, вертясь в этом душном пространстве, даже хуже: тут еще было стекло, вонь сгоревшей одежды, и иногда я утыкался во что-то мягкое, о чем даже думать не хотел. Мусор валил на меня ливнем, рот был забит пылью, я надрывался от кашля и уже было запаниковал, когда понял, что различаю, самую малость, грубую поверхность окружавших меня кирпичей. Свет, лучик — слабее не придумаешь — тихонько вкрался слева, сантиметров на пятнадцать от пола.

Я пригнулся еще сильнее и понял, что вижу перед собой темный мозаичный пол соседней галереи. На полу была в беспорядке свалена огромная куча спасательного оборудования (веревки, топоры, ломы, баллон с кислородом, на котором было написано FDNY [FDNY (Fire Department City of New York) — Пожарная служба Нью-Йорка.]).

— Э-эй! — позвал я и, не дожидаясь ответа, упал плашмя и стал быстро-быстро протискиваться в дыру.

Проход был узким, будь я на пару лет постарше или на пару кило потолще, мог бы и не пролезть. По пути сумка за что-то зацепилась, и я даже думал, что картина картиной, а придется ее скинуть, словно ящерице хвост, но потом дернул еще разок, и она наконец поддалась, осыпав меня дождем штукатурки. Надо мной была балка, которая подпирала, похоже, тонну тяжелого строительного материала, я выкручивался и выворачивался под ней, а в голове все плыло от страха — вот она соскользнет и перебьет меня надвое, но потом я заметил, что кто-то подпер ее домкратом.

Выбравшись, я встал на ноги — вялый, заторможенный.

— Эй! — снова позвал я, недоумевая, отчего вокруг столько инструментов, но ни одного пожарного.

Галерея была в чаду, но почти не разрушена — ажурные слои дыма загустевали, поднимаясь к потолку, но по лампам и камерам наблюдения, которые перекосились от взрыва и глядели в потолок, было видно, что по комнате пронеслась какая-то разрушительная сила. Я был так рад снова очутиться на открытом пространстве, что не сразу заметил, как странно, что в комнате, полной народу, я один — стою. Все остальные лежали на полу.

Там было как минимум человек десять, не все — целиком. Казалось, будто их всех сбросили с огромной высоты. Три-четыре тела были частично прикрыты куртками пожарных, так что торчали только ноги. Остальные беззастенчиво, открыто распластаны посреди подпалин. В пятнах и потеках плескалось насилие, будто в огромном, кровавом «Апчхи!» — истерическое ощущение движения посреди бездвижности. Я особенно запомнил одну даму средних лет, в забрызганной кровью блузке с узором из яиц Фаберже — такую она могла бы купить тут же, в сувенирной лавке при музее. Ее глаза, подведенные черным, пусто глядели в потолок, а загар она, похоже, распылила на себя из баллончика, потому что кожа у нее сияла здоровым персиковым цветом даже после того, как ей снесло полголовы.