Удивительно, но его военная карьера не только не поднималась, но даже как-то сползала. После должности начальника клуба, которую он вынужден был уступить капитану Левитину (я писал об этом в какой-то из моих книг), отец некоторое время был политруком, и очень хорошим. Помню его мелкий, но чёткий уверенный почерк в его конспектах, заметках к политзанятиям. (Кстати, куда они делись, все эти тетради с заметками, возможно, уничтожила осторожная моя мать?)

Став постарше, я не раз убеждался, что отец мой умный человек. Говорил он мало, но мне запомнились несколько его суждений, позволяющих догадываться, что он придерживается не совсем обычных для его времени оценок действительности.

Так, в день смерти Сталина мать разбудила нас (она вставала раньше всех) трагическим «Сталин умер!» и включила радио, где диктор стальным торжественным голосом произнёс «скончался генералиссимус Советского Союза Иосиф Виссарионович Сталин», и я заплакал.

Отец, он отсыпался после дежурства, приподнял голову с подушки и произнёс: «Заткнись! Не знаешь, о ком плачешь!» И перевернулся на бок, закрыв ухо другой подушкой.

Второй раз. Я приехал из Москвы, это был 1968 или 1969 год и рассказал ему, что прочёл Солженицына, и там «такое». «Что ваш Солженицын знает, если бы я написал, все бы…» Тут он замолчал, но было понятно, что Солженицын поблёк бы в сравнении.

Он уходил в отставку чуть ли не старшим лейтенантом, и только на пороге отставки ему присвоили воинское звание капитана, в благодарность, что ли. Или извиняясь?

Между тем, солдаты его любили и, демобилизовавшись, бывало, приезжали ему засвидетельствовать почтение. Ну, пить с ним они не приезжали, поскольку он не пил. И не курил.

Он хорошо стрелял и был одно время чемпионом дивизии, а потом и военного округа в стрельбе из пистолета. В войну войска ОГПУ/НКВД отсылали его в удмуртскую тайгу, где он ловил дезертиров. Мать моя как-то говорила мне, что там, в Удмуртии, у отца появилась было вторая семья и родился сын, примерно такого же возраста, как и я.

У меня в книге «Молодой негодяй» есть сцена, где подросток Савенко, отправившись встречать отца на вокзал «из Сибири», обнаруживает своего отца-офицера начальником конвоя, выводящего зэков из вагона. Это правдивая сцена, она не придумана. В последние годы в армии отец служил в конвойных войсках.


Мне всегда было трудно понять, почему отец не сделал хотя бы нормальную карьеру в Советской армии, ну, пусть не выдающуюся, но хотя бы до полковника он за 30 лет службы мог бы дослужиться. Умный, толковый, любимый солдатами. Я подозревал, что у него что-то не то с родословной, ещё когда жил с родителями.

У меня была волнующая юность, мой характер, бурный и непокорный, бросал меня в переделки. Хотя, стройный и мускулистый подросток, я нравился девочкам, но девочки рабочего поселка казались мне банальными, я писал стихи, хотел стать выдающимся бандитом, потом я уехал в Москву, затем за границу. Мне было некогда призадуматься глубже над необычным человеком — моим отцом, долгое-долгое время. И уж тем более не было времени попытаться дорыться до правды.

А он таки был необычным человеком. Красивые руки, красивое тонкое лицо, правильная русская речь, несмотря на то, что мы после войны жили в Донбассе и на Украине по местам службы отца (например, в Луганске, тогда Ворошиловограде, я «служил» с отцом в 1946 году).

В возрасте 15 лет я сочинил себе свою версию отца. Я придумал, что отец мой сын графа. И, в свою очередь, — граф. Потому что мне хотелось объяснить своего отца. Мои измышления я записал в красную тетрадь, которую прятал в принадлежащей нам секции подвала под домом по улице Поперечной. Мать нашла тетрадь и устроила мне скандал. Отец сидел и улыбался, не вмешиваясь. Сидел чуть в стороне на стуле.

Ещё я запомнил его экстремальную странность. Он ухаживал за своими ногтями с непонятной мне страстью и постоянной тщательностью. У него был швейцарский нож со множеством лезвий и ножничками. С помощью этого ножа он подрезал ногти и доводил их до совершенства с помощью пилочки этого же ножа. Более того, после всех этих операций он покрывал ногти бесцветным лаком!!!

Офицеры Советской Армии того времени были довольно грубоватые ребята. Поэтому, конечно же, такой фрукт, как мой отец, выглядел белой вороной. Он постоянно стирался и чистился с помощью матери. Целые десятки его подворотничков висели у нас на веранде на верёвке. Для чистки сапог у него были несколько щёток и бархотка, да не одна.

Пуговицы на мундирах он чистил, загонял в специальный станок из дерева, намазывал их вонючей жидкостью под названием «асидол» и потом драил их щётками. Когда я подрос, он стал доверять эту операцию мне.

Блестяще играл на гитаре и пел чистым баритоном русские романсы.

Такими постсоветские фильмы обычно изображают сейчас белогвардейцев, но тогда было другое время, белогвардейцев ещё не изображали.

Он был молчалив и горд большую часть своей жизни.

А когда не смог больше оставаться молчаливым и гордым, тогда стал овощем и, не желая жить, быстро умер.

Словесный портрет моего отца

Среднего по тем временам роста, где-то 170 см, небольшие ноги в прилежно начищенных всегда сапогах: размер либо 40-й, либо, максимум, 41-й. Совсем тонкий в годы моего детства, даже изящный, рано поредели волосы, были тонкие, уже годов после тридцати полысел лоб и крышка черепа, только на затылке и за ушами остались седые кучки волос.

К возрасту лет пятидесяти фигура одряхлела, есть один фотоснимок его в трусах, изображающий физически неразвитого, но всё ещё тонкого человека.

Есть в моей памяти эпизод, в котором он вывел меня из остановившегося вдруг трамвая (обнаружив в трамвае, я куда-то ехал с товарищами), а трамвай остановился, ввиду того, что внезапно прекратилась подача электричества, такое в те годы бывало часто. И я подчинился. Мне было лет пятнадцать. Отец был в тогда только что введённой «полевой» форме: тёмного хаки. Форма ему шла. Фуражка, пистолет на боку, он ехал утром домой с дежурства.

Он что-то говорил мне, но немного слов, мы шли вдоль трамвайной линии, в мареве, покачиваясь, было лето. Что-то скупое вроде: «мать тобой недовольна… ведёшь себя неподобающе. Будь добр… вот станешь скоро совсем взрослым…»

Обычно непроницаемый, я почувствовал себя тогда с ним заодно.

Физически он был слабее моих старших товарищей того времени: шпаны, Кота, Лёвы, а тем более Сани Красного, несмотря на пистолет на боку.

Мы шли вдоль трамвайной линии на нашу Салтовку. Трамвайная линия была слева, а справа был выгоревший до серости высокий забор завода «Серп и молот». Я после того случая не перестал быть подростком-гадёнышем со всеми моими выходками, но меня качнуло в сторону отца.

Тогда же, может быть, чтобы стать ближе ко мне, он купил красный мотоцикл «Ява», и мы куда-то ездили с ним, сидели на берегах каких-то рек и смотрели молчаливо на воду.

Физически я ощущал его хрупкость, и мне она внушала тревогу, подростки хотят быть сильными. И я ещё совсем не замечал этой хрупкости в себе.

Позднее, когда я стал работать на заводах, вместо того чтобы пойти учиться в институт, отец как-то отшатнулся от меня, может быть, испугался своего рабочего сына. И я, приходящий после третьей смены утром, он в это время как раз уезжал на работу по-прежнему на свою Холодную гору, через весь город, теперь мне кажется, чувствовал меня назойливым, грубым поселенцем в его мирном жилище.

Однажды он вернулся с дежурства опечаленным, и я слышал, как он сказал матери:

— Представляешь, Рая, мне сегодня впервые уступили место в трамвае.

Я много писал уже о том, с каким постоянным прилежанием он ухаживал за своими ногтями, упоминал его швейцарский ножик, бесцветный лак.

Он явно был особого сорта человек. И неудивительно, что и я, его сын, с годами отряхнув с себя часть грубости и настырности, стал и тоньше и, как бы это выразиться, слабее, что ли.

Мать и отец учили меня исподволь хорошим манерам, иногда это проявлялось карикатурно. Однажды нас, школьников, схватили на кладбище (их было целых три, кладбищ, целый комплекс, старое еврейское, старое русское и одно общее — новое), так меня видели вытирающим ноги, перед тем как войти в халупу «копачей» — так называли у нас могилокопателей.

Меня учили не чавкать, а отец рассказывал матери с восторгом о каком-то своем солдате, который ест беззвучно.

Временами судьба подбрасывала мне разгадки такого отца, лет в пятнадцать я же придумал, что настоящий отец мой — граф, потому что я чувствовал натиск благородства внутри меня самого и стеснялся его. Нужно было как-то это несносное благородство объяснить. И вот я объяснил его тогда в дневнике, спрятав его между картошкой и углем в нашем сарае под домом. Я написал, что мой настоящий отец граф. Я двигался в правильном направлении. Но придумал «настоящего отца», вместо того чтобы пристально приглядеться к моему реальному отцу и увидеть в нём этого графа, ну, отпрыска этого графа.

На Салтовском посёлке эталоном мужественности считались физическая сила и драчливость. В моём отце не было ни физической силы, ни драчливости. Я, его сын, стал шпанить и заниматься гантельной гимнастикой с 15 лет и потом всю жизнь делал это. Я хотел стать противоположным моему отцу. Я себе никогда этого не сказал. Но я слышал многократно повторенное моей матерью о моем отце: «наш отец как девушка», — а моя мать его, моего отца, очень любила.