Юлия Зонис, Екатерина Чернявская

Хозяин зеркал


Герцоги, графы, цари, государи,
Мир наполняется болью и гарью.
Дышит в окно ли стокрылая дева,
Волны ль прилива, слова ли припева,
Нам ли бояться, бояться не нам ли…
Комли, и кровли, и ветры, и камни —
Слушайте музыку слов пехотинца,
Воспринимайте картины зверинца.
Туб-ресурректор и девочка-птица.
Помни, в какой бы костюм ни рядиться,
Как ни штудируй журналы «здоровье»,
пахнут руины и грязью, и кровью.
Только в несбывшемся, только в всегдашнем,
В хлебе домашнем и в снеге вчерашнем
Мы обретаем нежданное эхо
Праздника, пира, прилива, успеха.
Но ахиллесовой жилой не свяжешь
Мир наш картонный, корабль наш бумажный.
Девочка тает в зените, стокрыла,
В окна стучится нечистая сила,
И до какого — не видно — предела
Наше ли дело? не наше ли дело?

Пролог

Торговцы ненавистью

Все началось с того, что О’Сулливоны угнали страусов, а дядюшка Поджер схватил винчестер и помчался за Бобом О’Сулливоном, а Боб О’Сулливон очень метко всадил пулю прямо в лоб дядюшке. Тетушка Джан, конечно, всплакнула, все как полагается, а потом обратилась к Джейкобу и сказала так:

— Джейкоб, мой мальчик. Пришла тебе пора стать мужчиной — тем более, ты и вправду единственный оставшийся в семье мужчина. Это значит, бери ружье и пристрели скверного мерзавца О’Сулливона, лишившего нас дядюшки Поджера и пятерых отборных страусов.

У Джейкоба на тетушкину тираду нашлась бы масса возражений. Во-первых, дядюшкин винчестер уволокли О’Сулливоны и осталась только двустволка с выщербленным прикладом, изрядно сточившимися курками и кривым стволом (ствол покривился, когда дядюшка Поджер гонялся за тетушкой Джан и лупил почем зря обо все в доме этой вот самой двустволкой). Во-вторых, Джейкоб стрелял неважно, а Боб О’Сулливон мог запросто попасть в муху, ползущую в ноздрю пустынного витютеня — да так, чтобы при этом не разбудить самого витютеня. А будить витютеня не стоит ни за какие коврижки. И наконец, в-третьих, дядюшка Поджер Джейкоба изрядно достал, и потому мальчик если и испытывал какие-то чувства к Бобу, то разве что благодарность.

Джейкоба все в округе считали идиотом, хотя оснований для этого почти не было. Просто он не любил работать на конопляной ферме. По-честному, он вообще не любил работать — предпочитал валяться на спине, покручивая во рту веточку серого бересклетника, и глядеть в выцветшее небо над Долиной. В небе иногда появлялись облака, свиваясь в причудливые формы. Иногда пролетали стайки птиц, образуя в своих воздушных перестроениях замысловатые узоры. Можно еще было сыпать из ладони песок и следить, как ложатся песчинки — рисунок их падения был тоже весьма занимателен. В отличие от сбора конопли. Однако любой сосед или обитатель фермы, увидев валяющегося без дела мальчишку, конечно, предполагал в нем гнусный росток лени. Когда же мальчишка никак не реагировал на упреки и понукания и лишь иногда шепотом — чтобы не забыть — повторял число упавших из ладони песчинок, тогда, натурально, мальчишку объявляли идиотом. Но Джейкоб отличался отнюдь не глупостью, а, напротив, редким для столь незрелых лет здравомыслием. Поэтому он отлично понимал, что объяснять свои мотивы тетушке бессмысленно, и в ответ на ее предложение взять двустволку и пристрелить Боба О’Сулливона просто пожал плечами и ответил: «Не хочу».

Тетушка всплеснула руками и села на грядку засухоустойчивого латука, раскинув многочисленные юбки. И принялась причитать. Суть ее причитаний сводилась к тому, что все люди как люди, берут ружье и сносят башку неприятелю, как поступили ее три сына, свекор, деверь и теперь вот дядюшка Поджер. Те-то спуску О’Сулливонам не давали, так что от обширной некогда семьи остались лишь Боб, его дураковатый братец Лоренс, матушка Беллатриса и маленькая Клара. На это Джейкоб мог бы заметить, что от их семьи в результате многолетней междоусобицы остались лишь он, тетушка Джан и Пугало, но предпочел благоразумно промолчать. Все люди как люди, продолжала громко жаловаться на судьбу тетушка Джан, и лишь ей в воспитанники достался какой-то урод, змеиный выползень и тушканье охвостье. Поскольку столь редкое сочетание подлости и трусости, как в Джейкобе, никак не может уместиться в одной лишь змее или в одном тушканчике.

Джейкоб вздохнул. Он не любил говорить со взрослыми. Он вообще не любил говорить с людьми, делал исключение лишь для маленькой Кэт, которая, впрочем, так и не успела стать человеком — девочка умерла, когда ей и полутора лет не исполнилось. С тех пор тетушка Джан стала еще суровее к Джейкобу. Наверное, ей казалось несправедливым, что толстенькая, кудрявая, смешливая, с ямочками на щеках Кэт взяла и умерла, а этот вот тощий, бледноглазый, с волосами как солома и вечно угрюмо поджатыми губами мальчишка дожил до двенадцати годков и, кажется, дальше собирается. Но сейчас Джейкобу, как ни странно, не понравились ее обвинения — ни в подлости, ни в трусости. С удивлением мальчик понял, что ему хочется возразить, тогда как обычно глупости тетушки пролетали мимо ушей со свистом. «Оказывается, я обидчив», — подумал он. «Наверное, это гордость, — подумал он еще. — Я — гордец, и это большой грех, если верить поучениям реверента Фрола. За это попадают сразу в Четвертый Круг, а может, даже и в Пятый».


Религиозное образование Джейкоба, несмотря на отличную память мальчика, страдало некоторой беспорядочностью — возможно, потому, что реверент Фрол редко бывал трезв и от проповеди к проповеди его толкование Книги Святого Пустынника заметно менялось. Джейкоб во всем предпочитал точность и четкость — косноязычие реверента его изрядно бесило.

Однажды, дождавшись, когда прихожане разбредутся по домам, а над круглыми крышами построек и полями конопли повиснет безжалостный, звенящий жарой полдень, мальчик проскользнул в поселковую церковь. Под пологом из вараньих шкур царил душный сумрак. Реверент Фрол развалился на циновке, предназначенной для самых почтенных прихожан, и сладко похрапывал. В одной руке его зажат был бычок самокрутки, а другая нежно прижималась к бурдюку. Судя по кисло-сладкому тошнотному запаху, преподобный успел хорошенько хлебнуть из бурдюка и отполировать это дело изрядным количеством гашиша. Рядом с преподобным валялась раскрытая на последней странице книга, и Джейкоб мысленно себя поздравил. Сейчас он ознакомится с первоисточником.

Крадучись, мальчик подошел к спящему и присел на корточки. Склонившись к книге и с трудом разбирая старомодный готический почерк, он прочел следующее:


Когда осколки неба падут на твердь,
Когда Трое сменят Одну,
Когда отец напоит кровью сына,
Когда сын напоит кровью отца,
Когда любовь станет льдом,
Лед — любовью,
А поражение — победой…

Дальше был оборванный край страницы. Джейкоб разочарованно нахмурился. Судя по всему, перед ним было знаменитое Пророчество Пустынника, о котором реверент распространялся в своих проповедях столь же красноречиво, сколь и уклончиво. Но где же последняя строка? Джейкоб огляделся, и взгляд его остановился на самокрутке. Желтоватая тонкая бумага, точь-в-точь такая же, как в книге… Помянув недобрым словом укоренившегося в пороках священника, Джейкоб потянул окурок из его пальцев. Пьянчуга захрапел громче и беспокойно завозился на циновке. Мальчик с величайшей осторожностью развернул бумажную полоску, но не обнаружил ничего — лишь буроватые крошки гашиша и серый пепел. Реверент зачмокал, захрипел и вдруг широко распахнул глаза. Юный святотатец метнулся к выходу и пулей вылетел из церкви, по дороге прободав головой тяжелый полог.

Дальнейшие расспросы ничего не дали. Тетушка Джан благоговейно закатывала глаза, но, кажется, не знала даже первых семи строк Пророчества. Дядюшка Поджер в ответ на осторожные намеки племянника отправил его разгребать помет на страусятне. Вконец отчаявшись, Джейкоб обратился за советом к Пугалу.

Из всех обитателей Долины мальчик предпочитал беседовать именно с Пугалом, потому что, во-первых, Пугало никогда ничего не забывал — чем сильно напоминал самого Джейкоба, — во-вторых, многое видел, чего нельзя было сказать ни об одном из здешних жителей, и в-третьих, ухитрялся оставаться одновременно романтиком и скептиком.

Пугало был песчаным големом, перекупленным дядюшкой у Пустынных Старьевщиков. Говорят, собратьев Пугала зачастую использовали в войнах прошлого. Их набитые песком тела легко поглощали пули — и пока весь песок не высыпался из плотного джутового мешка, голема почти невозможно было остановить. Может, и Пугало участвовал в какой-нибудь давней войне, но говорить об этом он совершенно не хотел — при том что охотно трепался на любую другую тему. Взрослые считали Пугало немым и тупым, вроде обкормленного гормонами тяглового варана, которых выращивали на ферме О’Сулливонов. На самом деле взрослые просто не умели слушать. Дядюшка Поджер использовал Пугало по хозяйству, пока из того не высыпался почти весь песок. Тогда дядюшка совсем уж было собрался пустить на ветер остатки песка, а джутовый мешок сжечь, чтобы не вывелась из него потом какая-нибудь бестелесная погань и не кряхтела ночами под окнами, но Джейкоб, изменив своему вечному молчанию, упросил подарить ему останки Пугала. Дядюшка подумал-подумал, почесал лысеющую макушку, да и согласился. Чем добру пропадать, пусть с ним Джейк играется — авось и что полезное спроворит. Мальчик очень неплохо разбирался в механизмах. Может, только поэтому дядюшка Поджер еще не выкинул его в пустыню.

Джейкоб, однако, не стал спроворивать ничего полезного. Он просто пересыпал весь песок в мешок поменьше, нарисовал на мешке два голубых глаза, рот до ушей и приспособил заплату вместо носа, да еще обрядил получившуюся голову в старую дядюшкину шляпу с широкими полями. Шляпа до этого украшала настоящее пугало, отгонявшее от делянки чешуйчатых коноплянок, и потому была обшита по краям медными бубенчиками. Голем, уже успевший ощутить холодок приближающейся смерти, от благодарности сделался совсем разговорчив, чтобы не сказать болтлив.

Вот и тогда, выслушав историю Джейкоба, Пугало растянул непослушные губы в еще более широкой улыбке, залихватски подмигнул и выдал:

— А ты, Джейкоб, — (Пугало никогда не звал мальчика Джейком или Джеком, отлично зная, как тот ненавидит сокращения от собственного имени), — как полагаешь, Книга Святого Пустынника и вправду святая?

Джейкоб пожал плечами. Понятие святости его волновало мало. Книга просто была еще одним источником информации, а их в Долине до того не хватало, что и к пьяным воспоминаниям дядюшки Поджера начнешь прислушиваться.

— Ну и правильно думаешь, — верно понял колебания Джейкоба Пугало. — Никакая она не святая. Просто дневник одного человека. — И замолчал, коварный, отлично зная, до чего Джейкоб не любит спрашивать.

Мальчишка поморщился и задал вопрос:

— Какого человека?

— Первого жителя Долины, конечно.

Пугало ответил таким небрежным тоном, как будто всякий должен об этом знать — или, по крайней мере, догадываться. Покосившись выцветшим голубым глазом на сумрачную физиономию мальчишки, голем наконец сжалился и дальше говорил уже без перерывов и многозначительных пауз:

— Понимаешь ли, Джейкоб, тот человек сбежал из Города. Почему, точно не скажу — может, он был преступником и за ним гнались Стальные Стражи, а может, просто искал свободы или знания. Как бы то ни было, когда добрался до Долины, он почти уже умирал. От жажды, голода и жары у него началась лихорадка, вот он и писал в дневнике всякую чушь. Потом наткнулся на один из Семи Колодцев, ну и ожил малёхо. Другой бы, поумнее, дневник сжег или закопал где-то, а он, дурень эдакий, сохранил. Взял себе жену из кочевников и стал обживаться. У них родилось семеро сыновей. Тогда еще все Семь Колодцев были полны водой, и каждому сыну досталось по колодцу.

Тут Джейкоб незаметно для Пугала вздохнул. В Долине изначально было Семь Колодцев, семь источников прекрасной питьевой воды. Реверент Фрол говорил, что Четвертый и Шестой колодцы иссушил ангел Ариман, Стрела Господня, — мол, за грехи их владельцев. Однако всякий в Долине прекрасно знал: колодцы высыхают, когда умирают последние из обжившей землю вокруг них семьи. От кочевников потомки Святого Пустынника получили в приданое не только ценных в хозяйстве тягловых варанов и ездовых страусов, а также культуру конопли, но и намного менее полезный обычай кровной мести. Может быть, долгими ночами, когда над Долиной завывали песчаные бури — горячие Ветра Аримана, — мать качала люльки из вараньей шкуры и напевала своим семерым сыновьям о подвигах их кочевых предков, которые несли справедливость на острие стрелы и в хлопке духового ружья. Может, поэтому, когда двое из братьев поспорили из-за пограничной делянки, дело кончилось поножовщиной. И понеслось… Или все было не так?

— Ты вообще слушаешь? — укоризненно пробурчал голем. — Или опять песчинки считаешь?

Джейкоб кивнул.

— Ну так вот. Жена сохранила записки мужа и завещала детям — а уж дети прочли дневник по-своему. Мол, папаша их услышал в пустыне Глас Божий, каковой поведал ему всяческие истины. И то правда. Ничто так не укрепляет человеческую общину, как маленькая персональная религия.

— А что укрепляет общину песчаных големов? — тихо спросил Джейкоб.

Пугало расхохотался. Бубенцы зазвенели вразнобой — или, может, не было никакого смеха, может, просто ветер всколыхнул поля шляпы и пришитые к ним бубенчики?

— Песчаные големы не живут общинами, — продышавшись, ответил Пугало.

Джейкоб страстно позавидовал песчаным големам. Вопрос о Пророчестве он решил отложить до лучших времен.


Между тем тетушка все разорялась, а гордость и обида все пуще разгорались в Джейкобе, да так припекли, что он не выдержал и процедил сквозь зубы:

— Я не хочу убивать Боба О’Сулливона не оттого, что трушу. Я его не боюсь. Просто — не хочу убивать.

Тетушка снова всплеснула руками и вскочила, подобрав юбки. И так, с полными руками юбок, метнулась в дом. Джейкоб остался один на грядке латука. В его руках была тяпка. Он как раз пропалывал латук, когда тетушка пришла требовать исполнения долга.

Джейкоб задумчиво помахал тяпкой, задрал голову и уставился на проплывающие над Долиной облака. Облака были желтые и кирпично-красные, подсвеченные заходящим солнцем. С востока уже поднималась ночь. Там, на востоке, где в угасающем матово-синем небе кружилась еще над полем недавней — и последней — дядюшкиной битвы стая перепончатокрылых стервятников, там, за обступившими Долину невысокими синими хребтами, был Город. Оттуда пришел Святой Пустынник. Туда уходили караваны, нагруженные сушеным страусиным мясом, а также маслом и другими продуктами конопляного производства. Но Джейкоб не думал о Городе. То есть не о Городе в целом. Он думал о том, как эти же вот облака будут проплывать над Смотровой башней — длинной тонкой иглой в самом центре Города — и будут цепляться за ее шпиль, и в них, в облаках, отразятся краски вечной городской Авроры. Джейкобу хотелось посмотреть на Аврору. Он полагал, что узор облаков и узор песчинок, узор теней, отбрасываемых ветвями серого бересклетника, и узоры, образуемые сложными маневрами стай клювокрылых вьюрков — или даже те узоры, в которые складывается мозаика их гнезд на синих скалах, — все это лишь отражения, или отголоски, или дополнения одной фразы, неслышно произносимой полотнищами городской Авроры. Джейкобу очень хотелось бы разгадать значение этой фразы. Иногда ему казалось, что он уже почти улавливает слова, видит связи, выстраивает стройный ряд повторяющихся деталей, но миг, дуновение ветерка — и рисунок рассыпа́лся на сотни не имеющих смысла фрагментов. Это бесило Джейкоба, просто выводило из себя. Единственное, что способно было вывести его из себя, — бессмыслица. Как вот с этим узором. Или как с кровной местью — необходимостью взять двустволку и в кого-то из нее стрелять, надеясь, что древнее оружие не взорвется в руках.

Мальчик вздохнул и опустил взгляд на высохшую от жары грядку. Их собственный колодец почти иссяк. Оно и понятно. Была семья — и нет семьи. Джейкоб лениво ковырнул тяпкой рыжий земляной ком. Потянулся за длинным, цепко обвившим стебель латука сорняком. Запустил пальцы между твердыми комками, подрываясь под корень. Сзади зашуршало. Джейкоб обернулся.

Тетушка Джан стояла там со всеми своими юбками и со странным выражением лица. Левой рукой она упиралась в бок, правой протягивала Джейкобу небольшой кожаный кошелек.

Мальчик недоуменно моргнул. Не то чтобы он рылся в тетушкиных вещах — то есть рылся, конечно, заглядывал на случай, если придется, по выражению Пугала, делать ноги (Джейкоба всегда смешила эта фраза из уст Пугала, учитывая, что для человека и для голема слова имели совершенно разное значение), ну да, заглядывал, но чтобы тетушка вот так, сама, протянула ему кошелек со всей прошлогодней выручкой за коноплю… нет, подобного мальчик не ожидал.

— Тетя Джан, вы что? — осторожно спросил он.

— Вот, возьми, — просто сказала тетка. — Возьми и отправляйся в Город. Поезжай и купи себе ненависти. Потом возвращайся и исполни свой долг.

Джейкоб снова моргнул.

— Вы хотите, чтобы я пошел к Торговцам Ненавистью?

Тетка отрывисто кивнула, уронила мешочек к ногам Джейкоба и, не оглядываясь, пошла в дом. Ее узкая прямая спина на мгновение замерла в дверном проеме, и Джейкоб неожиданно для себя понадеялся — может, все же оглянется?

Нет. Не оглянулась.


Ездовой страус дремал, подобрав под себя длинные лапы, и лишь испуганно топорщил хохолок всякий раз, когда в костре потрескивала ветка бересклетника. Небеса были темны, только на востоке, над Городом, мерещилось бледное сияние. Горы тщились дотянуться до небес горбатыми спинами, почесать хребты и понежиться в прохладных лучах, но небеса смотрели презрительно на скучившееся внизу каменное стадо и оставались высоки и недоступны.

Синеватое, рыжеющее у корней пламя освещало узкую площадку. Слева утес и справа утес, а посередке Джейкоб, страус по кличке Страус и расположившийся на седле с высокими луками Пугало. Пугало мальчик прихватил с собой, справедливо заключив, что тетушке он вряд ли понадобится. Так же, без зазрения совести, он оседлал последнего страуса. Тетушке никуда ездить не надо, ведь со всеми соседями она давно перессорилась. Джаннат О’Линн была гордячкой и считала, что славный род О’Линнов напрямую произошел от Святого Пустынника. То, что остальные жители долины имели ровно такие же основания для гордости, тетушку волновало мало. То, что она вышла из кочевого племени сатсу и к славному роду О’Линнов принадлежала лишь по мужу, тоже не шло в расчет.

Самому Джейкобу на происхождение было глубоко наплевать, тем более что отца своего он в глаза не видел, а мать, Эрин О’Линн, младшая сестра дядюшки Поджера, скончалась, когда сыну не исполнилось и полугода. Джейкоб даже могилу ее навестить не мог, потому что долинники на манер кочевых племен заворачивали покойников в саван и оставляли на съедение перепончатокрылым стервятникам. Пугало почитал такой обычай отвратительным, а сыну рано ушедшей Эрин было все равно. Должны же стервятники чем-то питаться?