Елена Арсеньева

Краса гарема

Какая нега в тех домах,

В очаровательных садах,

В тиши гаремов безопасных,

Где, под влиянием луны,

Все полно тайн, и тишины,

И вдохновений сладострастных!

А. Пушкин

— А вообще я бы хотела родиться черкешенкой, — вздохнула Наташа и ближе поднесла к лицу зеркальце в резной рамке с ручкой в виде павлина. Деревянная рамка, казавшаяся кружевной, была красоты изумительной: цветы, травы, неведомые буквы сплетались в чудесный узор, разбирать который можно часами, и все не надоест.

«Любопытно бы знать, откуда взялось у Наташи это дивное зеркальце», — подумала Маша, и только потом до нее дошел смысл слов кузины.

— Кем?! — изумилась Маша. Уж на что она привыкла к причудам Наташи (все-таки они знали друг дружку с детства, уже безумно много лет), но досужие выдумки барышни Сосновской даже и ее порою приводили в остолбенение. А иногда раздражали. Вот как сейчас.

— Черкешенкой! — повторила Наташа с тем же мечтательным вздохом. — У них томные черные глаза, более похожие на черные солнца!

— «Твои пленительные очи светлее дня, темнее ночи»? — спросила насмешница Маша, мигом вспомнив Пушкина. — «Вокруг лилейного чела ты дважды косу обвила»?

Наташа немедленно надулась, поскольку и очами ее бог наградил отнюдь не темнее ночи, а самыми обычными — светлыми, ясными, голубыми, — и коса удалась не так чтобы очень. Сколько ни мазали Наташе голову репейным маслом, сколько ни чесали волосы частыми гребнями из целебного палисандрового дерева, а коса расти нипочем не хотела, кудри не вились, слабые тонкие пряди оставались скользкими, словно травинки, и вечно торчали из косы — никакими лентами не удержишь. То ли дело толстые и черные, словно змеи, косы черкешенок, подумала Наташа и снова вздохнула.

— Знаешь ли ты, что черкешенки — самые красивые наложницы в гаремах? — продолжила она. — И дороже всего ценятся на невольничьих рынках? За них порою дают целое состояние!

— Кому? — с усмешкой спросила Маша.

— Что — кому?

— Ну, кому дают это самое состояние?

— Как кому? — Наташа посмотрела на нее, как на глупое дитя. — Тому, кто ее продает!

— Но ведь самой черкешенке ничего из этого состояния не достается, верно? Деньги получает продавец, а она, хваленая твоя черкешенка, будто крепостная девка, переходит к новому хозяину, только и всего.

— Ты что?! — Наташа так возмутилась, что даже зеркальце отбросила. — Сравнила тоже! Девок для чего покупают? Белье мыть, полы скоблить, за скотиной ходить, детей господских нянчить или на полях спину гнуть. А черкешенок… — И снова она испустила протяжный завистливый вздох — на редкость дурацкий, по Машиному разумению. — Черкешенок — чтобы холить и лелеять их красоту, чтобы покупать для них драгоценные украшения, шелка и атласы, спелые фрукты и восточные сласти, чтобы им прислуживали покорные рабыни, а они бы только получали удовольствие от жизни и услаждали своего повелителя пением, танцами и игрой на лютне.

Маша воздела очи горé. Она была всего лишь на три года старше Наташи, однако иной раз ей казалось, что между ними пролегла целая жизнь. Ее кузина — пока что барышня на выданье, а она сама успела уже и замуж выйти, и даже овдоветь. Муж ее сложил голову на Кавказе, пал от черкесской пули, и, может, именно потому Маше были противны и даже нестерпимы все эти нелепые бредни о черкешенках и их невероятных прелестях.

Какие там прелести?! Все это россказни восторженных пиитов. Ленивые, жадные до сластей девки, косы свои как заплетут в детстве, так и не расплетают их, и не чешут. Притом черкешенки такие же злобные, как их мужья и братья — абреки, — только и норовят горло перерезать зазевавшемуся русскому офицеру! И вообще, что значит — черкешенка? С легкой руки тех же пиитов черкесами называют всех подряд представителей племен, населяющих Кавказ, а между тем средь них есть и грузины, и чечены, и осетины, и лезгины, да мало ли еще всякой мелочи, коя себя солью земли мнит и утверждает, будто ее аул — центр мирозданья!

А что до гаремов магометанских… Маша после свадьбы поселилась в имении мужа, где всем заправлял его дядюшка. И там-то она нагляделась на долю крепостных девок. Сама она выросла в семье родственников (майор Любавинов женился на Маше из-за красоты и молодости ее, пленившись бесприданницей-сиротой на благотворительном балу, где она скучала в киоске, продавая домашнее кружево), крепостных не имевших, и никак не могла взять в толк, как же это можно живых людей продавать и покупать, словно пару белья, или штуку материи, или столовые приборы, или книжки модного беллетриста. Однако дядюшка майора Любавинова, Нил Нилыч Порошин, очень любил посещать торги, одних людей сбывая с рук, других — покупая. В день таких торгов в имении стоял крик и вой матерей, которых разлучали с детьми, и жен, прощавшихся с мужьями. Длилось это до тех пор, покуда Маша не написала жалобное письмо мужу, после чего дядюшке пришел строжайший приказ с людьми крепостными обращаться человечно и не бесчестить имени майора Любавинова званием сатрапа. Поворчав и затаив злобу на супругу племянникову (дворня же и крестьяне ей, напротив, руки целовали), Нил Нилыч теперь торговал только девками и холостыми парнями. Особенно нравилось ему прикупать молодых красавиц, и Маша из неосторожных уст слышала порой о том, как приходится этим девушкам служить управляющему! Устроил он себе самый настоящий гарем, даром что был отнюдь не магометанином. Однако ни холить, ни лелеять девичью красоту, ни покупать для своих избранниц драгоценные украшения, шелка и атласы, спелые фрукты и восточные сласти Нил Нилыч и в мыслях не держал, потакая своим мужским прихотям, закоренев в распутстве, а девушки и в самом деле должны были услаждать грозного повелителя пением и плясками… Правда, обходилось без игры на лютнях, но, верно, только лишь потому, что ни одной лютни в Любавинове не имелось, только балалайки велись, и искусных балалаечниц Нил Нилыч особенно жаловал своим расположением…

Ох, сколько всего навидалась Маша за год жизни в Любавинове! Даже и вообразить прежде не могла, что мужчины из общества могут столь распущенно себя вести. А слова поперечного или укорного дядюшке молвить было никак нельзя, потому что он сам начинал попрекать Машу: отчего-де по сю пору порожняя ходит, отчего не произведет на свет ребенка — наследника любавиновского рода? А разве она виновата? Для сего муж нужен, а свет-Ванечку спустя менее месяца после свадьбы отозвали в полк. Супруг писал нежные письма, сулил вскоре прибыть в отпуск, однако не успел: сложил голову в схватке с абреками, оставил жену вдовой, а в имении вновь полновластно воцарился и теперь делал что ни взбредет в голову Нил Нилыч. Маша же как приехала в Любавиново с узелком, сирая и полунищая, так из него и уехала, увезя с собой, как говорится, алтын денег да с чем в баню сходить. Нет, это лишь для красного словца молвится, средства на жизнь у нее теперь, конечно, были, только дома своего Маша не имела. Она вполне могла не нахлебничать у родственников покойной матери своей, Сосновских, у коих жила до замужества, однако твердо решила, что в Любавиново ни за что не воротится, покуда там властвует зловредный Нил Нилыч, который тиранит людей почище любого турка, а девок бесчестит поболее всякого магометанина.

Так что слушать бредни Наташины о гаремах — и где она только набралась этой ерунды?! — Маше было и смешно, и неприятно. И она не могла удержаться, чтобы не ехидничать, не задирать кузину. Обычно Наташа в таких случаях сразу обижалась и губы дула, и глаза у нее становились на мокром месте, сама же торопилась сменить разговор, который для нее оборачивался насмешкой, а тут смотри, как вцепилась в свой дурацкий гарем, в черкешенок этих, и не свернешь!

— Когда же ты выучилась играть на лютне? — с язвительной улыбкой спросила Маша. — А петь и плясать? Тебе ведь вроде бы медведюшко на ухо наступил. И, коли память мне не изменяет, ты даже в мазурке не могла двух шагов кряду верно сделать, а в вальсе у тебя после первых же «и-раз-и-два-и-три» голова начинала кружиться!

— Ничего! — сердито выкрикнула Наташа. — Будь я черкешенкой, я бы в два счета выучилась и плясать, и на лютне играть! А ты, Машка, меня только нарочно дразнишь! — И слезы, крупные, словно капли внезапного июльского ливня, так и покатились по ее румяным, что наливные яблочки, щекам.

Маша немедленно устыдилась своего злоязычия, ей стало жалко кузину, и она решила поговорить о чем-нибудь для барышни Сосновской приятном.

— Ты, Наташа, не гневайся, — сказала она ласково и поцеловала кузину в дрожащее от рыданий плечико. — Ты у нас невеста на выданье, тебе о женихе своем, об Александре Петровиче Казанцеве, думать надобно, а ты куда мыслями улетаешь?

Маша изо всех сил попыталась произнести это имя — Александр Петрович Казанцев — как можно более твердо и безразлично, хотя и сама услышала, как дрогнул ее голос. Надо надеяться, Наташа ничего не заметила. Нет, прочь пустые девичьи мечтания, прочь прежние сны, которые не сбылись и никогда уже не сбудутся! Не для Маши Любавиновой радости жизни, все для нее кончено: в обществе она зовется теперь только Марьей Романовной, а не Машею, к ней обращаются на «вы», она вдова, носит только серый цвет, что означает второй год траура, капор у нее черный, и вуаль, и рюши на платьях, и оторочка на рукавах, и перчатки, и ботинки тоже черные. А на другой год ходить ей в лиловом, и еще год пройдет, прежде чем можно ей будет глаза от земли поднять. А тем временем Казанцев Александр Петрович женится на Наташе Сосновской…

И правильно сделает! Наташа свежа, как розан, куда там какой-то черкешенке с ее змеиными косами! Небось, кабы посмотрел на барышню Сосновскую султан турецкий, тотчас выбрал бы ее меж всех на свете черкешенок. Вот и Александр Петрович выбрал…

На что ему вдова Марья Романовна Любавинова, ворона неприглядная, у которой все лучшее позади? Теперь только и остается ждать, когда Господь милосердный ее приберет. Такому красавцу и удальцу, как Казанцев, нужна молоденькая барышня с ясными, полными жизни глазами, с готовностью к счастью, которой лучится ее улыбка. И Наташа Сосновская для него наилучшая невеста!

— Да что ты заладила: Александр Петрович да Александр Петрович? — весьма досадливо вздохнула меж тем Наташа. — Разве это настоящий жених? Он на меня и не смотрит. Помнишь, как твой Иван Николаевич, царство ему небесное, глаз с тебя не сводил да ухаживал за тобой? Букеты, конфекты, ленты шелковые и перчатки дарил, воздыханья испускал томные… даже стихи писал, ты мне почитать давала. Вот он был жених, я понимаю! А этот… а Александр Петрович… Право слово, если б наши батюшки не были друзьями с детства и не дали бы друг дружке слова когда-нибудь непременно поженить своих детей, он на меня и не глянул бы. Подобрал бы себе пару в Петербурге или хоть в Москве. Не стал бы в нашей глухой провинции искать простушку деревенскую. Нужна ли ему такая?

— Что ж ты такое нынче городишь, Наталья? — Маша даже руками всплеснула. — То черкешенки на уме, то жених из женихов не по душе. Зачем напраслину на благородного человека возводишь? Кто тебе в уши напел ерунду всякую?

— Никто мне ничего не пел, — запальчиво возразила Наташа. — Просто Клавдия Гавриловна подслушала и мне передала: Маргарита-де Львовна говорила Матрене Семеновне, будто Осип Федорович сам слышал, мол, Александр Петрович жаловался после губернского бала — что, сказывал, за скука тут барышни, все-де по Пушкину у них выходит: и запоздалые наряды, и запоздалый склад речей, ни слова ладно сказать, ни станцевать не обучены. Вовсе не хочет он себя тут навеки похоронить с какой-нибудь перезрелой девицею…

— Ну, нашла кого слушать! — засмеялась Маша. — Что Клавдия Гавриловна, что Маргарита Львовна, что Матрена Семеновна — сплетницы завзятые. А Осип Федорович еще любой из них даст фору. Да и разве ты девица перезрелая? Тебе едва восемнадцать, в самый раз замуж идти!

— А может, я замуж за господина Казанцева вовсе не хочу? — с самым независимым видом спросила Наташа.

— Как не хочешь?! — опешила Маша.

— Да вот так — не хочу, и все! Кто он? Кавалерийский офицер, только и всего. Ты много ли счастья обрела в браке с офицером? Вдовеешь, томишься в одиночестве, красота твоя вянет, никому не нужная. Тебе еще год мучиться в трауре, прежде чем прилично будет на мужчин смотреть, да ведь еще и вопрос, взглянет ли на тебя, горькую вдовицу, хороший жених!

Маша слушала кузину и не верила ушам. Да, если жизнь заставила ее повзрослеть, то и Наташа перестала быть той же простодушной дурешкой, какой Маша ее по привычке считает. Своим умом дошла до таких печальных истин? Или все же с чужих слов повторяет?

— Но ведь Казанцев — красавец писаный, лучше его только в романе сыщешь, — начала было Маша, но голос ее задрожал от нежности, и она тотчас спохватилась, что куда-то не туда заносит ее. Спохватилась — и торопливо заговорила самым благоразумным на свете голосом: — Не ко всякой жене служилого человека так немилосердна судьба, как ко мне была. И мыслимо ли под венец идти, коли не веришь, что век с милым счастливо проживешь?

Сказав это, Маша вдруг обнаружила, что Наташа ее совершенно не слушает. Глаза ее были прикованы к окну, за которым сгущался вечер, а маленькие розовые ушки, чудилось, стояли торчком.

Маша обернулась, но за окном ничего, кроме серой мути — в разгар радостного мая вдруг нанесло непогодь, выпал дождь со снегом, кругом было туманно и слякотно, — не обнаружила.

Хотя нет… вроде бы тень какая-то мелькнула. Мелькнула — да и скрылась. Словно бы стоял за окном кто-то и вглядывался в девиц, а потом порскнул в сторону и скрылся незамеченный.

Почудилось? Или нет? Кому бы там стоять, мерзнуть да мокнуть?

Маша исподтишка взглянула на кузину. Ох, как горят Наташины светлые глаза! В чем дело-то? А что, если кузина влюблена, да вовсе не в господина Казанцева? Что, если завелся у нее тайный воздыхатель? И стал он к ней под окошко хаживать, девичий покой смущать? Коли в дело мешаются сердечные склонности, небось непогода не помеха, еще и лучше, никакая собака из конуры носу не высунет и не облает незваного гостя…

А знает ли об этом Алексей Васильевич Сосновский, Наташин папенька? Знает ли Неонила Никодимовна, ее маменька? Ох, навряд ли…

А может быть, это все домыслы Машины? У самой душа не на месте, вечно приходится скрывать да таить свои мечты и желания, в угоду приличиям притворяясь, вот и мерещится, будто все таким же притворством живут. И все же она спросила у кузины настороженно:

— Что там такое?

— Да так, ничего, — пожала плечами Наташа. — Знать, почудилось. А не полно ли нам лясы точить, Машенька? Пошли лучше на кухню, возьмем там простокваши и станем ее с медом есть. Хочешь?

Маша растрогалась. Простокваша с медом была ее самым любимым лакомством, самым сладким воспоминанием о жизни в доме Сосновских. Как хорошо, что Наташа об этом не забыла! Как приятно, что есть на свете человек, который готов потакать твоей невинной прихоти, который о тебе заботится! Заботой о себе Маша отнюдь не была избалована. Простоквашей с медом — тоже. В Любавинове Нил Нилыч знай ворчал, что только деревенщина на ночь простоквашу любит хлебать деревянной ложкой из миски-долбленки, урча и брызгая кругом себя. И хоть Маша предпочитала не деревянную ложку, а серебряную, и не миску-долбленку, а чашку порцеллиновую, да и ела деликатно, не роняя ни капельки, все равно прихоти своей она стеснялась, кабы не сказать — стыдилась.

Еще Нил Нилыч частенько пророчил: мол, у любителей простокваши рано или поздно заверчение кишок начинается. Маша, конечно, во всякие такие глупости не верила, однако нынче вечером подумала, что зловредный дядюшка покойного майора Любавинова не всегда молол чепуху, иногда он и дело говорил. Отчего-то, лишь встала она из-за вечернего стола, так и скрутило нутро! И больно, и тошно, и муторно, и стыдно, да разве прилично признавать, что хворь ее стряслась просто-напросто оттого, что печальница-вдова, тайно вздыхающая об чужом женихе, простокваши с медом переела?!

Ничего, подумала Маша, скрывая боль и отправляясь в свою опочивальню с самым спартанским и героическим видом, отлежусь, вот все и пройдет.

Однако не прошло, а среди ночи еще ухудшилось.


На ее стоны прибежала горничная девушка Лушенька, привезенная из Любавинова, и принялась подавать прихворнувшей барыне ведро (Машу жестоко рвало), менять ей на лбу мокрое полотенце (Машу то и дело кидало в жар), а также причитать да охать, доискиваясь до причин ее внезапной хвори.

— Видать, мед плохо перегнали, вот вощанка у вас внутри и скукожилась от простоквашного холоду, — сказала Лушенька с ужимками заправского лекаря. — Давайте-ка я вам чайку ромашкового заварю, да погорячей, чтобы вощанку растопить и нутро очистить.

Маша согласилась. Она так страдала, что на все готова была. Но что толку? От огромной кружки чаю с привкусом ромашки только хуже сделалось.

— Погодите, барыня, — проговорила вдруг Лушенька с самым что ни на есть таинственным видом. — Да вы не чреваты ли?! Уж больно крепко вас мутит! Как пить дать чреваты!

— Что ты городишь, Лушенька? — гневно воскликнула Маша. — Как же это мне быть чреватою? С какой стати? Покойный супруг мой в Любавинове за год до гибели своей побывал, а со времени оной еще год минул. Как в народе говорят, ветром надуло, что ли? Или, бабьи сказки воспомянув, скажем, что Змей Огненный меня в моей тоске по милом усопшем друге наведывал?!

— Ой, барыня, да в такую чепуху разве только дети малые верят, деревенщина всякая, — по-свойски отмахнулась Лушенька. — И барин наш покойный, смею сказать, тут вовсе ни при чем…

— А кто же при чем?! — изумилась Маша.

Лушенька прелукаво усмехнулась:

— А вот это, сударыня, вам небось лучше ведомо!

И она умолкла, многозначительно поводя глазами, а Маша уставилась на нее в бессильной ярости.

Ну наконец-то, хоть и с превеликим трудом, до нее дошло, на что намекает глупая девка. Да где там — намекает?! Лушенька только что впрямую не обвиняет ее в непристойном поведении и в тайных амурах! Ее, вдову! В тайных амурах! До окончания срока траура!

Да мыслимо ли такое? Даже если это — просто танец в Собрании или самая невинная прогулка? Ни-ни, никак нельзя, невозможно. А уж непристойности всякие…

Маша хотела обрушиться на глупую девку с проклятиями, как вдруг взглянула ближе в круглые от возбуждения Лушенькины глаза — да так и обмерла, перепугавшись насмерть. У Лушеньки не язык, а сущее помело. Никакая Матрена Семеновна, никакой Осип Федорович с нею не сравнятся. И если Лушенька начнет этим помелом трепать, пропало доброе имя вдовы Любавиновой. Вовеки пропало, потому что на чужой роток не накинешь платок, а люди недобры и неистощимы на злоречия о ближних.

Что же делать? Как себя оградить от сплетен? Застращать Лушеньку, мол, продаст ее хозяйка на сторону, если хоть единую сплетню о себе услышит? Или, наоборот, подкупить добром и ласкою? Ох, нет, таким, как Лушенька, ни единого повода языком молоть давать нельзя, для них день без сплетен напрасно прожит!

— Послушайте-ка, барыня, — нерешительно проговорила вдруг Лушенька. — А что, коли я к вам знахарку приведу? Есть тут одна… недавно поселилась. Бабы сказывают, никто лучше ее наши женские хворости не распознает. Иная еще только размышляет о том, что, может, пора собраться ей зачреватеть, а бабка эта уже про то ведает. Иная же ходит да перед мужем и родней чванится: я-де скоро произведу на свет наследника, — а у ней на самом деле брюхо водянкою вспучило, никакого ребеночка там и в помине не было.