Эндрю Д. Миллер

Подснежники

...

Подснежник: 1. Рано расцветающее белое луковичное растение с поникающими белыми цветками. 2.Московский сленг. Зарытый в снег труп, который обнаруживают, когда начинают таять сугробы.

Аркадию, Бекки, Гаю, Марку и в особенности Эмме.

Унюхал я его раньше, чем углядел.

На тротуаре и проезжей части улицы стояли кружком люди, много, все больше милицейские, — кто-то говорил по мобильному, кто-то курил, кто-то смотрел на асфальт, кто-то в сторону. Приближаясь к ним, я видел только спины и поначалу решил, что все эти люди в форме здесь из-за дорожного происшествия или, быть может, облавы на незаконных иммигрантов. А потом до меня донесся запах. Запах, похожий на тот, что стоит в доме, когда возвращаешься после выходных и обнаруживаешь, что мусор ты перед отъездом вынести забыл, — густой, кислый, достаточно сильный, чтобы забить обычный летний смрад пива и революции. Запах-то его и выдал.

Подойдя метров на десять, я увидел ногу. Одну — выглядевшую так, точно ее владелец неторопливо выбирается из лимузина. Она и сейчас стоит у меня перед глазами. Нога в дешевом полуботинке, над ним — полоска серого носка, а над полоской — зеленоватая кожа.

Это он еще хорошо сохранился, спасибо морозам, сказал мне кто-то. Сколько времени он тут пролежал, они не знали. Может, и всю зиму, заметил один из милиционеров. Молотком пришибли, сказал он, а то и кирпичом. Грязная работа. Он спросил, не хочу ли я посмотреть на все остальное. Я ответил: нет, спасибо. За ту зиму я уже увидел и узнал куда больше, чем мне требовалось.

Ты все твердишь, что я ничего не рассказываю о моей жизни в Москве, о причинах, по которым уехал оттуда. Ты права, я каждый раз подыскиваю какую-нибудь отговорку, и скоро ты поймешь почему. Но ты все спрашиваешь и спрашиваешь, и в последнее время я по какой-то причине только об этом и думаю — и остановиться не могу. Возможно, потому, что от «большого события» нас отделяют всего три месяца и мне пора подвести кое-какие итоги. Я ощущаю потребность рассказать кому-то о России, даже если этот рассказ причинит мне боль. А возможно, дело в том, что тебе следует знать обо мне все — мы же с тобой собираемся обменяться определенными обещаниями и, может быть, даже сдержать их. И я решил, что ты имеешь право знать все. Решил, что будет проще, если я это запишу. Тогда тебе не придется притворяться, будто ничего страшного не произошло, а мне — смотреть, как ты притворяешься.

Ну так вот, сейчас у тебя в руках то, что я написал. Ты хотела узнать, как закончилась моя жизнь в Москве. Что же, закончилась-то она, или почти закончилась, в тот день, когда я увидел ногу. Хотя на самом деле конец начался годом раньше, в сентябре, в метро.

Кстати, когда я поведал о ноге Стиву Уолшу, он сказал: «Подснежник. Это был подснежник». По его словам, так они называются у русских — трупы, которые словно бы всплывают на поверхность при оттепели. Большей частью это останки пьяниц или бездомных — людей, которые, просто сдавшись, сами ложатся под белый покров, — ну и жертвы, зарытые убийцами в сугробы.

Подснежники — зло, которое рядом, всегда рядом, совсем близко, но ты его почему-то не замечаешь. Грехи, которые укрывает зима — и порой навсегда.

Глава первая

По крайней мере, имя ее мне известно. Мария Коваленко, для друзей — Маша. Впервые я увидел эту девушку на платформе станции метро «Площадь Революции». Лицо ее оставалось открытым моим взглядам секунд пять, потом она вытащила и поднесла к лицу зеркальце, а другой рукой надела темные очки, — помню, я подумал, что она купила и то и другое в киоске подземного перехода. Она стояла, прислонясь к колонне на том конце платформы, где возвышаются изваяния людей партикулярных — спортсменов, инженеров, грудастых колхозниц и матерей с мускулистыми младенцами на руках. Пожалуй, я вглядывался в нее дольше, чем следовало.

Переходя с этой украшенной статуями платформы на зеленую ветку, сталкиваешься со своего рода визуальным эффектом. Ты пересекаешь поездной путь по переброшенному над ним мостику и по одну его сторону видишь флотилию дискообразных светильников, тянущихся вдоль платформы к темноте, из которой появляются поезда, а по другую — людей, совершающих такой же переход по параллельному мостику, близкому, но все-таки отдельному от твоего. В тот день я, взглянув направо, снова увидел девушку в темных очках, шедшую в одну со мной сторону.

Я вошел в вагон поезда, чтобы доехать до «Тверской». Стоял под желтоватым потолком вагона с его старенькими лампами дневного света, благодаря которым при всякой моей поездке в метро ощущал себя статистом какого-то снятого в семидесятых годах параноидального фильма с Дональдом Сазерлендом. На «Тверской» я поднялся по освещаемому фаллическими лампами эскалатору, привычно придержал тяжелую стеклянную дверь человеку, следовавшему за мной, и вышел в длинный, низкий подземный переход, протянувшийся под Пушкинской площадью. И тут она закричала.

Я обернулся. Нас разделяло метров пять, — она не только кричала, но и боролась с тощим мужчиной, вырывавшим из ее рук сумочку (откровенную подделку под «Барберри»). Девушка звала на помощь, и ее спутница, невесть откуда взявшаяся подруга — Катя, как выяснилось впоследствии, — кричала тоже. Несколько секунд я просто смотрел, но тут мужчина занес кулак, чтобы ударить ее, и кто-то завопил за моей спиной, надеясь, быть может, остановить его. И я подскочил к тощему грабителю, схватил его за ворот и рванул на себя.

Он выпустил сумочку, задергал локтями, пытаясь ударить меня, но не достал. Я отпустил ворот его куртки, и тощий, потеряв равновесие, упал. Все завершилось очень быстро, я даже разглядеть его толком не успел. Он больно пнул меня по голени, вскочил и побежал по переходу в дальний его конец, к лестнице, которая поднимается на Тверскую — московскую Оксфорд-стрит (правда, забитую противозаконно припаркованными машинами), полого спускающуюся от Пушкинской площади к Красной. У подножия лестницы стояла парочка милиционеров, однако они были слишком заняты: курили и выискивали в толпе иммигрантов, а потому на грабителя внимания не обратили.

— Спасибо, — сказала Маша. Темные очки она сняла.

На ней были джинсы в обтяжку, заправленные в коричневые кожаные сапоги до колена, и белая блузка, расстегнутая чуть ниже — на одну пуговицу, — чем требовалось. Поверх блузки красовалось странноватое осеннее пальто брежневской эпохи, какие часто носят не слишком обеспеченные русские женщины. Если приглядеться к нему сблизи, видишь, что пошито оно не то из коврового покрытия, не то из пляжного полотенца и увенчано кошачьим воротником, однако издали его владелица походит на обольстительницу из триллера об эпохе холодной войны, вытягивающую секретную информацию из допущенного к таковой недотепы [Взгляд западноевропейца, даже прожившего в России несколько лет, на реалии нашей жизни порой оставляет в недоумении, но мы-то с вами знаем, что девушек в пальто из полотенца или коврового покрытия в Москве не водилось никогда (примеч. издателя).]. У девушки был прямой худощавый нос, бледная кожа и длинные рыжевато-карие волосы — улыбнись ей удача, она могла бы сидеть в тот день под затянутым золотой фольгой потолком сверхдорогого ресторана под названием «Дворец герцога» или «Охотничий домик», угощаясь черной икрой и снисходительно улыбаясь никелевому магнату или нефтеторговцу со связями на самом верху. Возможно, там она сейчас и сидит, но в этом я почему-то сомневаюсь.

— Ой, спасибо, — сказала ее подруга и сжала пальцами мою правую руку.

Ладонь ее оказалась легкой и теплой. Насколько я мог судить, девушке в темных очках было немного за двадцать — вероятно, года двадцать три, — а подруге ее и того меньше, от силы девятнадцать. Подруга была в белых сапогах, розовой мини-юбке из искусственной кожи и такой же курточке. Чуть курносый носик, прямые светлые волосы и одна из тех откровенно призывных улыбок, с какими русские девушки смотрят мужчине в глаза. Такая же улыбка была у младенца Иисуса, которого мы с тобой видели — помнишь? — в церкви, стоящей на берегу моря неподалеку от Римини деревни, — умудренная улыбка старика на детском лице, говорящая: «Я знаю, кто ты и чего хочешь. Я родился с этим знанием».

— Ничево, — по-русски ответил я. И добавил, тоже по-русски: — Все в порядке?

— Все нормально, — ответила девушка в темных очках.

— Хорошо, — сказал я.

Мы улыбнулись друг дружке. Очки мои запотели от назойливого тепла, в котором круглый год утопает метро. Из торговавшего компакт-дисками подземного киоска доносилась, помню, народная песня, исполнявшаяся одним из тех вечно пьяных русских шансонье, что начинают курить, судя по их голосам, еще в материнской утробе.

В параллельной вселенной, в другой жизни, на этом все наверняка и заканчивается. Мы прощаемся, я иду домой, а назавтра возвращаюсь к моим юридическим делам. Может быть, в той жизни я и ныне там, в Москве, — подыскал другую работу и остался, а на родину так и не возвратился и тебя не встретил. Девушки же отправляются туда и к тем, где и с кем собирались провести время, — и провели бы, не подвернись им я. Но меня пьянило чувство, которое возникает, когда ты рискнул и риск сошел тебе с рук, — кайф, ощущаемый человеком, сделавшим что-то хорошее. Совершившим доброе дело в местах, вообще говоря, беспощадных. Я был пусть и мелким, но все же героем и стал им благодаря этим девушкам, за что и испытывал к ним благодарность.

Та, что помоложе, продолжала улыбаться, а старшая просто смотрела на меня. Она была выше подруги, пять футов и девять-десять дюймов, да еще и на высоких каблуках, отчего зеленые глаза ее находились вровень с моими. Восхитительные были глаза. Пауза подзатянулась, кому-то следовало нарушить молчание, и она спросила, по-английски:

— Вы откуда?

— Из Лондона, — также по-английски ответил я.

Вообще-то, родился и вырос я, как ты знаешь, не в Лондоне, но все же достаточно близко к нему. И я тоже спросил, по-русски:

— А вы откуда?

— Сейчас мы живем здесь, в Москве, — опять-таки по-английски ответила она.

К тому времени языковые игры такого рода стали для меня привычными. Русские девушки вечно уверяют, что им хочется попрактиковаться в английском. Но иногда им хочется также уверить тебя, что ты тут главный, — страна эта принадлежит, разумеется, им, однако с твоим языком тебе в ней ничто не грозит.

Последовала еще одна заполненная улыбками пауза.

— Так спасибо, — произнесла подруга.

Никто из нас не стронулся с места. Маша, помолчав немного, спросила:

— Вы куда идете?

— Домой, — ответил я, — а вы?

— Мы просто гуляем.

— Так погуляем вместе, — предложил я.

И мы пошли гулять.

Была середина сентября. «Бабушкино лето», так зовут это время года русские, — горьковато-сладкий наплыв бархатистого тепла, наступавший некогда после того, как крестьянки завершали сбор урожая, — в теперешней же Москве то была пора последних выпивок на свежем воздухе — на площадях и Бульварном кольце (прелестном древнем пути, огибавшем Кремль и обратившемся ныне в череду пересекаемых улицами бульваров с лужайками, скамьями и статуями знаменитых писателей и забытых революционеров). Самое лучшее время для посещения Москвы — не уверен, впрочем, что мы с тобой когда-нибудь попадем в нее. На лотках у станций метро были разложены предвестницы близкой зимы, китайские перчатки на рыбьем меху, однако длинная очередь туристов так и тянулась по Красной площади к ее паноптикуму гробнице Ленина, а в теплые послеполуденные часы половина женщин столицы так и расхаживали в довольно легких одежках на голое тело.

Из подземного перехода мы вышли у магазина «Армения». Пересекли зажатую с двух сторон оградами проезжую часть Бульварного кольца и оказались перед входом на бульвар. В небе стояло всего одно облачко, да из трубы какого-то завода либо городской электростанции поднимался столб пушистого дыма, едва разлимый в синеве раннего вечера. Прекрасная была картина. Воздух пах дешевым бензином, поджариваемым на углях мясом и похотью.

Старшая из девушек спросила по-английски:

— Если не секрет, что вы делаете в Москве?

— Я юрист, — по-русски ответил я.

Девушки быстро обменялись несколькими фразами, такими стремительными и негромкими, что я не смог ничего разобрать.

Та, что помоложе, спросила:

— А давно вы в Москве?

— Четыре года, — ответил я. — Почти четыре.

— Вам она нравится? — спросила девушка в темных очках. — Нравится вам наша Москва?

Я ответил, что Москва мне очень нравится, полагая, что именно это она услышать и хочет. Как я давно уже обнаружил, большинству русских девушек присуща машинальная национальная гордость, даже если мечтают они лишь об одном — убраться отсюда и отправиться в Лос-Анджелес или на Лазурный Берег.

— А чем занимаетесь вы? — спросил я.

— Работаю в магазине. Продаю мобильные телефоны, — ответила Маша.

— И где находится ваш магазин?

— За рекой, — ответила она. — Поблизости от Третьяковской галереи.

И, помолчав пару секунд, добавила:

— Вы прекрасно говорите по-русски.

Она преувеличивала. По-русски я говорил лучше большинства продувных банкиров и шарлатанов-консультантов, привлеченных в Москву золотой (я имею в виду черное золото) лихорадкой, — якобы светских англичан, крепкозубых американцев и жуликоватых скандинавов, — большинству этих людей удается сновать между их офисами, квартирами в охраняемых домах, борделями, которые позволяют списывать потраченные там деньги на представительские расходы, дорогими ресторанами и аэропортами, обходясь двадцатью с чем-то русскими словами. Я уже приближался к тому, чтобы заговорить по-русски бегло, однако мой выговор все еще выдавал меня раньше, чем я успевал покончить с первым слогом. Маша с Катей, должно быть, засекли во мне иностранца еще до того, как я открыл рот. Было воскресенье, я возвращался домой со скучного сборища работавших в Москве иностранцев, происходившего на квартире холостого эксперта по финансовой отчетности. Одет я был, помнится, в довольно новые джинсы, замшевые туфли и джемпер с треугольным вырезом поверх рубашки от «Маркса и Спенсера». Москвичи так не одеваются. Люди с деньгами стремятся обзавестись итальянскими туфлями и рубашками наподобие тех, какие им случилось увидеть на кинозвездах, люди безденежные, а таких большинство, носят контрабандную одежду из списанных армейских излишков либо дешевую белорусскую обувь и унылого цвета брюки.

Маша же, напротив, по-английски говорила превосходно — даже при том, что грамматика у нее немного хромала. Некоторые из русских женщин, переходя на английский, начинают слишком уж следить за своей дикцией и оттого попискивают, а вот голос Маши спадал вниз почти до негромкого рычания, как будто она изголодалась по раскатистым «р». Звучал он так, точно она только-только вернулась с затянувшейся на всю ночь вечеринки. Или с войны.

Мы приближались к пивным палаткам, которые открываются здесь в первый теплый день мая, когда все жители города высыпают на улицы и произойти может все что угодно, а закрываются в октябре, под конец бабушкина лета.

— А скажите, пожалуйста, — спросила все так же по-английски младшая из девушек. — Одна подруга рассказывала мне, что в Англии вы используете два…

Она не договорила и принялась по-русски совещаться с подругой. Я разобрал слова «горячая», «холодная», «вода».

— Как это называется, то, из чего идет вода? — спросила старшая. — В ванной комнате.

— Taps, краны.

— Да, краны, — продолжала младшая. — Подруга говорила, что в Англии их обязательно два. И она иногда ошпаривала руки горячей водой.

— Да, это так, — подтвердил я.

Мы шли по центральной дорожке бульвара, мимо качелей и шатких детских горок. Толстая старушка торговала яблоками.

— А правда, — спросила младшая, — что в Лондоне всегда стоит густой туман?

— Нет, — ответил я. — Сто лет назад — да, но теперь уже нет.

Она потупилась. Маша, девушка в темных очках, улыбнулась. Размышляя сейчас о том, что мне понравилось в ней в тот первый вечер, помимо долгого, крепкого газельего тела, голоса, глаз, я понимаю: ее ироничность.

Лицо Маши говорило, что она уже знает, чем все закончится, и почти желает, чтобы знал и я. Может быть, это мне теперь так кажется, однако я думаю, пожалуй, что она уже тогда просила у меня прощения. Думаю, что для нее люди и их поступки были сущностями раздельными, как если бы человек мог похоронить все, что он натворил, и забыть о нем, — так, точно его прошлое принадлежит кому-то другому.

Мы дошли до места, где в бульвар упиралась моя улица. Меня не покидает шальное чувство, что до встречи с тобой я только и делал, что вращался в обществе женщин первой лиги — наполовину издерганных, наполовину бесшабашных, — словно играл на сцене, жил чужой жизнью, от которой мне полагалось взять все, что я смогу.

Я повел рукой в сторону своего дома и сказал:

— Я вон там живу.

А затем вдруг услышал свой голос, произносивший:

— Не хотите зайти, выпить чаю?

Я понимаю, тебе эта моя попытка покажется смехотворной, однако за пару лет до того, как иностранцы перестали быть для москвичей экзотикой, а заграничный юрист — человеком, зарабатывавшим такие деньги, что ему следовало отвечать только согласием, она могла сработать. И срабатывала.

Маша ответила отказом.

— Но если вы захотите позвонить нам, — сказала она, — то пожалуйста.

Она взглянула на подругу, и та, достав из левого нагрудного кармана ручку, записала номер телефона на обороте троллейбусного билета, протянула билет мне, и я принял его.

— Меня зовут Маша, — сказала старшая. — А это Катя. Моя сестра.

— Ник, — ответил я.

Катя потянулась ко мне, чмокнула в щеку. И улыбнулась — еще одной улыбкой, имеющейся в запасе у каждой русской девушки: азиатской, ничего не значащей. Они уходили от меня по бульвару, а я глядел им вслед — дольше, чем было необходимо.


Бульварное кольцо заполняли выпивохи, спавшие на скамейках бездомные и целовавшиеся парочки. Стайки подростков окружили сидевших на корточках гитаристов. Было еще достаточно тепло для того, чтобы все окна ресторана на углу моей улицы стояли настежь, позволяя свежему воздуху овевать набивавшихся туда летом рублевых миллионеров и средней руки проституток. Чтобы обогнуть вереницу заполнивших тротуар черных «мерседесов» и «хаммеров» (богатством воображения их хозяева не отличались), мне пришлось сойти на проезжую часть.

Наверное, оно могло случиться и в какой-то другой день, — возможно, воображение просто поставило это событие в один ряд со встречей в метро, — однако память моя утверждает, что именно в тот вечер я и заметил впервые старенькие «Жигули». Машина стояла на моей стороне улицы, втиснувшись между двумя «БМВ», точно призрак российского прошлого или ответ на вопрос «что здесь лишнее?». Она как будто сошла с рисунка, сделанного маленьким ребенком: ящик на колесах, на нем другой, поменьше, — ребенок, пожалуй, усадил бы за ее руль состоящего из палочек водителя, — и глупые круглые фары, в которых тот же ребенок мог, расшалившись, изобразить зрачки, сообщив им сходство с глазами. То была машина из тех, на которые большинство москвичей копило половину своей жизни (во всяком случае, так они всегда говорили), экономя, изнывая от неутоленного желания, стараясь пробиться в списки очередников на покупку, и все это, чтобы обнаружить — после того как пала Стена и по телевизору начали показывать Америку, а имевшие необходимые связи соотечественники стали покупать последние импортные модели, — что даже мечты их и те были убогими. Наверняка сказать о ней что-либо я затруднился бы, однако машина была, похоже, когда-то выкрашена в ржаво-оранжевый цвет. Теперь бока ее покрывали, точно у вышедшего из боя танка, масло и грязь, — этакая темная короста, которая, как знал всякий честный с собой, проживший несколько лет в Москве иностранец, покрывала изнутри и его, а может быть, и его душу тоже.