Эрик Аксл Сунд

Стеклянные тела

Фаза первая: Шок

«Life is meant to be more than this and this is a bum trip [Жизнь должна быть чем-то большим, чем неудачное путешествие (Лу Рид, «Caroline says II») (англ.). Здесь и далее примеч. перев.]».

Идите к чёрту

Салем

Ее зовут, как мать Христа, а живет она в южном Стокгольме, в Салеме, который отличается от Иерусалима пятью буквами.

Забытое богом место, думает она, поднимаясь по велосипедной дорожке, ведущей к серому многоквартирному дому. Дом погружен во тьму — снова отключили электричество, в третий раз за неделю; домофон не работает, и она достает ключи.

Руки дрожат — она сама не знает, от страха или от предвкушения.

В целлофановом пакете у нее в руке — семьсот пятьдесят граммов контрабандного русского спирта, а также литр жидкой хлорки.

Мария отпирает дверь квартиры и входит в темную прихожую. Ищет стеариновые свечи, ставит их на столик в гостиной, зажигает.

Вынимает телефон. Напоследок ей хочется поговорить с кем-то, кому она доверяет, а Ванья — единственная, кто, возможно, ее поймет. Ванье случалось опускаться на ту же глубину.

Это плохо — сравняться с кем-то в том, что ты достиг дна. Это болото, слепая елань бессмысленности, и чем больше трепыхаешься, тем глубже увязаешь.

Гудки плывут, но Ванья не отвечает.

Она ждет. Звонит Ванье еще несколько раз. Безуспешно.

Но ей необходимо с кем-нибудь поговорить, и за неимением других — пускай будет Исаак. Они не виделись со времени его последнего мастер-класса в «Лилии», да и знают друг друга не так уж хорошо. Но он ей нравится. Исаак берет трубку прямо перед четвертым гудком.

— Привет, Мария! — Она слышит, что Исаак где-то на улице. Ветер задувает в микрофон. — Как дела?

От его голоса озноб немного отпускает, и Мария бросает взгляд на целлофановый пакет.

— Отлично, — врет она. — Как раз закончила автопортрет, вот!

На том конце фоном шумят волны, хохочут чайки.

Как непохоже на ее собственный саундтрек.

— Слушай, здорово! И нос получился? — Он смеется. Мария вспоминает, как они часами старались правильно передать ее кривоватый нос.

— Да, думаю, получился, — произносит она, и тут на нее накатывает желание быть честной и рассказать, каково ей на самом деле.

Рассказать об усталости и темноте. И о том, что она собирается сделать.

Но ничего не выйдет. Слова — это стена между ней и миром; ее слова покажутся Исааку набором банальностей.

Ее реальность — не его. Что для нее Эверест, для него — невысокая горка.

— Обалденно получился. — Она давит в себе крик, норовящий прорваться слезами, и отводит трубку ото рта, чтобы Исаак не слышал ее отчаяния.

Как же ей нужно, чтобы он расслышал ее немой крик о помощи! Но Исаак остается глух, и озноб снова пробирается в тело — медленно, но верно. Ничего она не рисовала. Ни единой линии не провела карандашом. Не хочется. Его курс ее не вдохновил, хотя это был отличный курс.

Ей вообще ничего не хочется.

Но она рассказывает о своих великих планах, о том, что ступила на путь, который куда-нибудь да приведет.

Вранье, всё вранье.

И она заканчивает разговор, ощущая пустоту и холод.

Моль мечется, влетела в пламя свечи. Вспыхнула, упала на стол. Обожженная, но еще живая; пусть останется на столе.

Мария забирает одну свечу с собой в комнату, достает дневник.

Никто не должен прочитать ее записи; вернувшись на диван, Мария вырывает листы из дневника, один за другим, и сминает их.

Воздух вдруг словно становится гуще. На кухне щелкает, потом доносится жужжание. Это холодильник. Дали электричество.

Мария задувает свечи, включает торшер и идет в прихожую, чтобы достать из кармана куртки кассетный плеер. В тот момент, когда она кладет плеер и скомканную бумагу на стол, торшер гаснет. Электричество снова отключили.


Сейчас она сделает себе больно в последний раз.

Мария Альвенгрен смешивает коктейль в темноте, в забытом богом месте, которое всего пятью буквами отличается от Иерусалима. Она не проливает ни капли.

Сто миллилитров водки, сто миллилитров жидкой хлорки.

Ее не рвет, когда она выпивает смертельный коктейль. После второго стакана тоже не рвет. И после следующих.

Она чувствует себя, как ребенок накануне Рождества. Как ребенок, чьи неугомонные пальцы трогают и трясут коробки, обернутые соблазнительной блестящей бумагой.

Ветер холодит голые запястья, когда она открывает дверь на балкон.

У нее в голове — Голод.

Из-за страха высоты напрягаются ноги. Это рефлекторное, готовность бежать.

Она — добыча, жертва.

Хуртиг

Остров Рунмарё

Последние солнечные лучи окрасили скалы и вершины деревьев розовым. Вода под нависшими ветвями стала в сумерках серо-синей, но рябина еще светилась красным.

Два куска говяжьего филе с печеной картошкой и полбагета, запитые литром пива, сделали плюс семь градусов по-осеннему холодного Балтийского моря почти приятными. Исполняющему обязанности полицейского комиссара Йенсу Хуртигу было хорошо. Зазимовавший на мостках шезлонг прогнулся под тяжестью его тела; до арендованного домика рукой подать. Хуртиг чувствовал себя грузным, как островной ледниковый валун.

Хуртиг взглянул на скалы. Считается, что именно эти красные утесы дали острову имя. Древнешведское слово Rudhme вполне соответствовало тому, что видел сейчас Хуртиг.

Он услышал, как Исаак с беспокойством в голосе сказал кому-то «Пока!», потом его шаги простучали по мосткам. Хуртиг пытался не слышать телефонный разговор, но кое-что все-таки уловил.

— Одной девушке надо было выговориться, — объяснил Исаак, снова садясь в шезлонг напротив.

Хуртиг кивнул и достал еще пару банок пива из стоящего на мостках ведра с водой.

— Вот когда они говорят «со мной все в порядке» — тут надо насторожиться, — продолжил Исаак, с водянистым щелчком открывая банку. — Хотя не знаю… Может, я зря дергаюсь.

— С кем ты разговаривал?

— С Марией.

— Ты хорошо ее знаешь?

Исаак провел рукой по волосам, глотнул пива, потом ответил:

— Вообще — не очень. Просто одна девочка из Салема, приходила на мои мастер-классы в «Лилии». Молчунья. По-моему, сейчас она слишком разговорилась, это-то меня и тревожит.

— А с сестренкой было наоборот. — На Хуртига нахлынули воспоминания пятнадцатилетней давности. — Всегда любила поболтать, но наш последний разговор вышел очень коротким.

Хуртига растревожило сочувствие, с каким глядел на него Исаак; он отвернулся, посмотрел на море, а потом продолжил:

— Она сказала: люблю тебя, братишка. И всё.

А потом положила трубку, пошла и повесилась, подумал Хуртиг.

Он слышал, как дышит Исаак. Долгие, размеренные вдохи и выдохи, не попадавшие в такт с порывами ветра в деревьях, окружавших домик. По жестяной крыше стучала ветка. Становилось ветрено.

— Это прекрасно, — сказал Исаак, помолчав. — Прекрасное прощание.

— Да. Может быть.

— По-твоему, мне следует беспокоиться за Марию?

— Не знаю. — Хуртиг подумал. — Тебе на нее не наплевать, а быть человеком — значит быть способным к сочувствию, так?

— Что есть сочувствие?

— Сочувствие — это когда не хочешь ранить другого человека или навредить ему, — предположил Хуртиг и отпустил мысли на волю. — Способность вжиться в чувства другого.

— Уметь не сливать негатив на ближнего своего, — констатировал Исаак. — Вот почему политики никогда не бывают по-настоящему человечными, а может, и художники тоже. Профессии, которые требуют быть социопатом, а то и психопатом.

Хуртиг рассмеялся:

— Хочешь сказать — ты психопат, потому что художник? Ты серьезно или прикалываешься?

— Как художник я нахожусь в позиции, которая позволяет влиять на множество незнакомых мне людей. Должен ли я в таком случае снять с себя ответственность за последствия моей работы?

— Я думал, искусство — это про человеческое общение.

— Да, это твои слова. Но сколько людей говорит на этом языке? Нет, для меня общение, коммуникация — это разговор с Марией, который так и не состоялся. Проблема в том, что я испытываю сочувствие к ней, но не знаю, как это сочувствие выразить. Я как будто стараюсь изо всех сил, но на самом деле не достигаю цели, и поэтому все мое сочувствие абсолютно бессмысленно. К тому же Мария разрушает себя, а я не думаю, что можно чувствовать эмпатию к человеку, который сам себя ненавидит.

Исаак выглядел так, словно сказанное им было само собой разумеющимся, — черта, которой Хуртиг завидовал и которой восхищался. Исааку еще не исполнилось тридцати, а сам Хуртиг подбирался к сорока.

— Когда сестренка умерла, я себя возненавидел, — сказал Хуртиг, помолчав. — Думал только про маму и папу. Сочувствие — чувство избирательное, разве это не страшно?

— У тебя была особая ситуация.

— Может быть. Но разве не избирательно все вокруг нас? Люди говорят «сочувствую», но их сочувствие — до определенного предела. Они сочувствуют тем, кто рядом с ними, но им в высочайшей степени наплевать на всех прочих.

Под мостками булькала вода; воздух с соленого Балтийского моря вдруг показался Хуртигу еще более соленым. Ветер усилился, громче застучали ветки по жестяной крыше. Будет шторм, подумал Хуртиг.