Эрик-Эмманюэль Шмитт

Человек, который видел сквозь лица

1

— Дрыхнешь?!

Я хотел бы выкрикнуть «нет!» этому голосу, но предпочитаю смолчать и не размыкать век. Стоит произнести хоть одно слово, как оно вырвет меня из моего волшебного сна.

Я стою на лужайке, обрызганной солнечными зайчиками; старик с белоснежной бородой протягивает мне цветок ириса и указывает на коня. К великому своему удивлению, я вскакиваю на его бурую спину — а я и не знал, что могу ездить на лошади без седла; да что там — не знал даже, что я вообще умею ездить верхом; и, вскочив, обещаю старцу исполнить возложенное на меня поручение. Он отвечает мне улыбкой, и из его тонкогубого рта вырываются на волю звонкие птичьи трели. Сверкает солнце.

— Он что, и вправду дрыхнет?

Я выжидаю несколько секунд. Если эта пауза продлится, я смогу достичь своей цели — домчаться до замка. Напрягшись, крепко сжав поводья, чувствую, как парю между двумя мирами — реальным, где мои колени стиснули горячие лошадиные бока, и другим, абстрактным, где посмел ненадолго закрыть глаза и отключить слух. Друид, стоящий передо мной, склоняет голову к плечу: он недоволен, что я все еще топчусь на месте. Ох, как меня сковывает, как парализует этот голос — и ведь ни за что не оставит в покое, а вышвырнет вон из моих грез!

К счастью, тишина еще длится… И я с облегчением снова окунаюсь в покой того мира, где мой скакун во весь опор несется через лес. Я наслаждаюсь его скоростью, его легкостью, грацией, с которой он огибает препятствия, перемахивает через лужи и опускает голову, чтобы не задеть ветви. Его копыта уже не касаются земли.

— Ты спишь, мой миленький? — шепчет неожиданно смягчившийся голос.

Меня пронизывает горячая дрожь. Кажется, я его узнаю — этот голос. На небосводе, высоко над кронами деревьев, возникает лицо моей матери, огромное, нежное, сияющее, доброе. Она ободряет меня. Побуждает скакать еще быстрее. О счастье… На всем протяжении этой скачки я чувствую ее ласковое присутствие.

— А ну, вставай, кретин!

Удар в плечо. Я шатаюсь. Теряю равновесие.

В первом мире я рухнул с лошади, во втором — упал со стула.

Упал — и валяюсь, одуревший, разбитый, с горькой слюной во рту и саднящей болью в ушибленном боку.

Поневоле размыкаю веки. Прощай, лес, прощай, дорога и мой горячий конь! Я прихожу в себя посреди тесного закутка, который мне выделили в редакции «Завтра» — ежедневной газеты Шарлеруа [Шарлеруа — город в валлонской части Бельгии, на реке Самбр, в 50 км южнее Брюсселя. (Здесь и далее — примеч. перев.)]. Мать исчезла — что неудивительно, ведь она умерла при моем рождении, — и вместо ее лица я вижу багровую рожу нашего шефа Филибера Пегара. Грузный, толстобрюхий, полнокровный, разъяренный, как бык, он грозно вращает глазами, испепеляя меня презрительным, бессмысленным взглядом.

— Огюстен, тебе здесь платят не за то, чтоб ты дрых на работе!

Вставая на ноги, я собираюсь ему напомнить, что работа стажера в его газете никак не оплачивается, но робость мешает мне возразить, хотя меня так и распирает от возмущения. И я трусливо иду на попятную:

— Простите меня, месье Пегар.

Из соседних отсеков доносятся смешки.

Патрон брезгливо фыркает и отводит взгляд, так же как и коллеги, издали наслаждавшиеся этой сценой. Я всем внушаю отвращение.

Вконец подавленный общей неприязнью, опрокидываю стул, пытаясь на него сесть.

— О, пардон… пардон…

Ну вот, теперь я извиняюсь перед стулом… час от часу не легче.

У меня жалкая внешность, и я это знаю… Скорее долговязый, чем высокий, я не могу похвастаться своим телом — оно больше напоминает стебель, хилый стебель, клонящийся под тяжестью головы с шишковатым затылком и вытянутой вперед шеей; все это уподобляет мою тощую фигуру вешалке. Даже стоя прямо, я кажусь поникшим. Мою худобу никак нельзя назвать хрупкостью: когда я обнажаю руки, видны одни только жилы и никаких мускулов; в бассейне (еще одна пыточная камера, которую я стараюсь обходить стороной) демонстрирую сплошные впадины в тех местах — на груди, на ягодицах, — где нормальные люди выставляют напоказ рельефные выпуклости; снимая носки, открываю две худущие стопы, на которых легко пересчитать все косточки. Что же касается красок, то моей наготе присущ один-единственный цвет — блекло-бежевый: блеклая кожа, блеклая шевелюра, блеклые глаза, блеклая растительность на теле. Лежа на песке, я становлюсь невидимым. Незаметность гарантирована!

И хотя я уделяю своей внешности мало времени, иногда мне все же случается искать в зеркале то, что могло бы хоть кому-то понравиться; увы, всякий раз какое-нибудь непредвиденное обстоятельство мешает достижению результата.

Инспектор социальной службы, с которой мне приходится регулярно общаться, утверждает, что я себя не люблю. Это не так… Я склонен высоко оценивать собственную персону, это окружающих от меня тошнит! Моя незначительность бросается в глаза: она стесняет людей, раздражает, даже злит, а жалкая внешность побуждает их к самым нелицеприятным комментариям. И тщетно я жмусь к стенке, надеясь сделаться невидимым, — меня замечают, пристально разглядывают, а потом презрительно сплевывают, бросая мне в лицо оскорбления. «Такая физиономия прямо-таки просит затрещины!» — буркнул однажды приютский воспитатель, когда мне было шестнадцать лет. И теперь, когда мне уже двадцать пять, я с горечью констатирую, что это определение не утратило силы.

По причине, так и оставшейся для меня непостижимой, люди вменяют мне в вину мою незавидную внешность и упрекают в том, что я мозолю им глаза своей жалкой фигурой. Я был и остаюсь жертвой, которую обвиняют, которая не вызывает ни малейшего сочувствия. Уж лучше бы мне страдать настоящим, физическим увечьем: слепой, парализованный, однорукий, я, наверно, хоть изредка внушал бы какое-то уважение… Иногда мне кажется, что окружающие угадывают и мою трусость…

— Ну, так как же, Огюстен, в чем ты пытаешься нас убедить? В том, что ты, юный стажер с неумеренными амбициями, переполнен гениальными идеями, а? Надеюсь, ты не думаешь, что взят сюда на работу для того, чтоб сладко подремывать в тепле, а ведь я уже в третий раз застаю тебя на месте преступления!

В трубном гласе Филибера Пегара звучит обличительный пафос; он уверен, что я не отреагирую. Я-то знаю, какую ловушку он мне расставляет. Вопрос в том, попадусь ли я в нее. Это привело бы его в восторг.

Видя, что я молчу, он приходит в веселое расположение духа. На самом деле если он разочарован во мне, то вполне очарован самим собой.

— Я тут подумал об интервью…

Пегар даже подпрыгнул, так его поразило, что я осмелился подать голос.

— Что-о-о?

— Мы могли бы брать интервью у представителей местных властей, узнавать их мнение о событиях в мире, о кризисе, о нестабильности, о…

— МЫ?

— Ну, я имею в виду — газета.

— Уж не ты ли?!

— А почему нет…

Я даже побледнел, испугавшись собственной отваги. Директор громогласно взывает к журналистам:

— Бойтесь за свои места, друзья мои: наш малек-стажер вознамерился интервьюировать сильных мира сего! Скоро вам придется работать в ежедневной газете международного масштаба, не имеющей ничего общего с нынешним жалким изданьицем, которое позволяет вам зарабатывать на хлеб насущный; но, скорее всего, вам грозит безработица, ибо месье Огюстен Тролье один заменит всех вас!

Наш директор величает этим «месье» только тех, кого хочет размазать по стенке.

— Ну-с, и кого же Ваше Наглейшество желает интервьюировать? Давай-ка, покажи свой списочек, разреши нам попользоваться твоими адресами! Кто там у тебя первый? Папа римский? Король обеих сторон Луны? А может, реанимируешь де Голля, Ганди или Чингисхана? Да ты никогда в жизни и рядом не стоял с какой-нибудь важной персоной, жалкий червяк!

И он, грозно хмурясь, мерит меня презрительным взглядом.

Я открываю рот, чтобы возразить, но из него не вырывается ни единого звука. И съеживаюсь, как сдутый воздушный шарик. Оконное стекло напротив безжалостно отражает мое лицо, на котором написана глупая беспомощность. Все споры неизменно разворачиваются по одинаковому сценарию: когда меня оскорбляют, я делаю глубокий вдох, задерживаю воздух в легких и… прикусываю язык, так и не подыскав нужных слов. Физически все у меня в порядке, а вот в интеллектуальном отношении я какой-то заторможенный. Образно выражаясь, лук у меня есть, а вот стрел не хватает.

Босс, раздраженный вконец, рычит:

— А ну, давай на улицу!

Коллеги тут же перестают на нас пялиться и, пригнувшись, погружаются в работу: кто уставился на монитор, кто строчит статью, кто роется в папках; они уже хлебнули этого унижения — уличного репортерства — и боятся, как бы приказ Пегара рикошетом не обрушился на них.

— На улице я полный ноль.

— Да ты всюду полный ноль! Давай, быстро вали на тротуар! Неси все, что найдешь в сточной канаве. Можешь хотя бы собирать мусор — или тоже нет?

Подчиниться. И быстренько отправиться выполнять приказ, пока он не успел придумать чего-нибудь покруче. Натягивая плащ, вязаную шапку и шерстяные перчатки, я все же собираюсь объяснить ему, почему я задремал в редакции, почему за последние дни…

Но Пегар уже исчез.