Я по-прежнему проглатывала три или четыре книги в неделю. В тот год — в основном современную литературу в мягких обложках: книжки я покупала в букинистических магазинах на Хай-стрит или, если полагала, что могу себе это позволить, в «Компендиуме» близ Камден-лока. Как и раньше, с жадностью набрасывалась на новую книгу, но теперь в чтении появилась некая скука, с которой я безуспешно пыталась справиться. Всякий, кто застал бы меня за чтением, мог подумать, что я листаю справочник, если учесть, с какой скоростью я переворачивала страницы. Наверное, я действительно искала что-то, кого-то, версию самой себя, героиню, в которую я могла бы влезть, как в старые удобные туфли. Или дорогую шелковую блузку. Можно сказать, что я искала лучшую себя — не девушку, уныло склонившуюся по вечерам в кресле от старьевщика над книгой с помятой бумажной обложкой, но быструю молодую женщину, открывающую пассажирскую дверь спортивного автомобиля, нагибающуюся, чтобы получить поцелуй любовника, уносящуюся на скорости в загородное гнездышко. Я не готова была себе в этом сознаться, но, по правде говоря, раньше читала довольно низкопробную литературу, почти бульварные романы. Наконец, мне удалось развить в себе некий вкус или снобизм — то ли благодаря Кембриджу, то ли под влиянием Тони. Я перестала говорить, что Жаклин Сьюзан пишет лучше Джейн Остен. Иногда мое альтер эго поблескивало между строк или наплывало на меня, как благожелательный призрак, со страниц Дорис Лессинг, или Маргарет Дрэббл, или Айрис Мердок. Затем видение исчезало — литературные версии моего «я» были слишком образованными, или умными, или недостаточно одинокими. Полагаю, что я была бы удовлетворена, только взяв в руки роман о девушке в комнатушке, расположенной в лондонском Камдене, девушке, которая занимает низкооплачиваемую должность в МИ-5 и тоскует без мужчины.

Можно сказать, что я была поклонницей наивного реализма. Я обращала особое внимание на те фразы, где упоминалась известная мне лондонская улица или знакомый фасон платья, действующий политик или даже модель автомобиля. Тогда, казалось мне, я получала некую шкалу, то есть способность измерить качество произведения по его достоверности, по тому, в какой мере оно сочетается с моими собственными впечатлениями или, напротив, обогащает их. На мое счастье, бо́льшая часть английской литературы того времени была написана в форме непритязательной социальной документалистики. Меня не впечатляли те писатели (их было множество как в Южной, так и в Северной Америке), которые бродили по страницам собственных книг, как часть актерской труппы, очевидно, стремясь напомнить несчастному читателю, что все персонажи и даже они сами — не более чем выдумка и что между литературой и жизнью лежит пропасть, или, напротив, стремились подчеркнуть, что жизнь — это и есть литература. Лично мне казалось, что только писатели путают литературу с жизнью. Я обладала прирожденной тягой к опытному восприятию. Я считала, что писателям платят за то, чтобы они строили правдоподобные миры и, при возможности, использовали такие детали и подробности реального мира, чтобы это сообщало их сочинениям правдоподобие. Поэтому автору не стоило трюкачествовать с пределами искусства или выказывать недоверие или неуважение читателю, пересекая в различных маскарадных костюмах границы воображаемого. Книги не место для двойных агентов, полагала я. В тот год я попыталась прочесть и отбросила авторов, которых навязывали мне утонченные кембриджские друзья, — Борхеса и Барта, Пинчона, Кортасара и Геддиса. Ни одного англичанина и ни одной женщины! Я была будто человек поколения собственных родителей, не только не любивших вкус и запах чеснока, но и с недоверием относившихся к тем, кто ест чеснок.

В лето нашей любви Тони Каннинг нередко выговаривал мне, что я оставляла книжки лежать раскрытыми, страницами вниз. Это портило корешок, и потом книга внезапно открывалась на определенной странице, что было случайным и дерзким вторжением в область писательских намерений и читательских суждений. Тогда же он подарил мне закладку. Подарок был не ахти какой: Тони, должно быть, нашел ее где-то у себя в ящиках. Закладка представляла собой полоску зеленой кожи с зубчатыми концами и названием какого-то валлийского замка или крепости золотыми тиснеными буквами. Это был сувенир из лавки, наверное, восходивший к тому времени, когда он и его жена были счастливы, или, по крайней мере, достаточно счастливы, чтобы куда-то ездить вместе. Мне эта закладка была безразлична, даже немного неприятна. Язычок кожи, столь коварно говоривший о другой, дальней жизни Тони, в которой мне не было места. Мне кажется, я ее тогда даже не использовала. Я стала запоминать номера страниц и перестала портить корешки. Спустя несколько месяцев после расставания я нашла закладку, скрученную и липкую от шоколада, на дне своей спортивной сумки.

Я говорила, что после его смерти у меня не осталось никаких знаков нашей любви, но у меня была его закладка. Я ее очистила, распрямила и стала использовать. Говорят, у писателей есть свои суеверия и небольшие ритуалы. Так же и у читателей. Мой обряд состоял в том, чтобы во время чтения держать закладку в руке и поглаживать ее большим пальцем. Поздно вечером, когда приходила пора отложить книгу, я дотрагивалась до закладки губами, клала между страницами, закрывала книгу и оставляла ее на полу у кресла, в пределах досягаемости. Я думаю, Тони бы это понравилось.

Однажды вечером в начале мая, больше чем через неделю после наших первых поцелуев, мы с Максом дольше обычного задержалась на Беркли-сквер. Он был в тот день очень общителен и рассказал о каких-то часах XVIII века, о которых подумывал как-нибудь написать. К тому времени, как я вернулась на Сент-Огастинс-роуд, дом был погружен в темноту. Мне вспомнилось, что это был второй день какого-то официального праздника. Полина, Бриджет и Трисия, несмотря на все инвективы в адрес родного города, отбыли в Сток на длинные выходные. Я зажгла свет в коридоре и проходе на кухню, заперла на засов входную дверь и пошла к себе в комнату. Внезапно мне стало тоскливо и тревожно без трио здравомыслящих северянок и без клинышков света, выбивавшихся из-под дверей их комнат. Но я всегда прислушиваюсь к голосу здравого смысла, у меня нет страхов перед сверъестественным, я презираю разговоры об интуитивном знании и шестом чувстве. Учащенный пульс, сердцебиение, говорила я себе, происходят от того, что я быстро взбежала по ступенькам. Все же, когда я подошла к своей двери, то прежде, чем зажечь свет, замерла на пороге; наверное, меня остановило легкое беспокойство, чувство, что я одна в большом старом доме. За месяц до того на Камден-сквер тридцатилетний шизофреник напал на человека с ножом. Я была уверена, что в доме нет посторонних, но слухи о подобных убийствах действуют на рассудок, и мы даже не отдаем себе в этом отчета. Чувства обостряются. Я стояла молча, прислушиваясь к темноте, так что сквозь звенящую тишину до меня доносился приглушенный шум города и, ближе, потрескивание стен, остывающих в прохладном ночном воздухе.

Я дотянулась до бакелитового выключателя и тотчас увидела при свете лампы, что все вещи на своих местах, или так мне показалось. Я вошла и положила на пол сумку. Книга, которую я читала накануне вечером — «Есть людей нехорошо» Малькольма Брэдбери, — лежала на полу у кресла. Однако закладка теперь оказалась на сиденье кресла, а с тех пор, как я утром ушла на работу, в доме никого не должно было быть.

Естественно, мне подумалось, что накануне вечером я изменила привычке, такое случается, если вы устали. Я могла встать и случайно выронить закладку, когда направлялась в ванную. Однако я все отлично помнила. Роман был достаточно коротким, и я намеревалась одолеть его за два вечера. Но глаза у меня слипались, я не дочитала и до половины, а потом поцеловала клочок кожи и заложила его между страницей 98-й и 99-й. Я даже помнила последнюю фразу, потому что прочла ее дважды, прежде чем закрыть книгу. Это была строчка из диалога. «По своим взглядам интеллигенты вовсе не обязательно либералы».

Обыскивая комнату, я попыталась определить другие признаки вторжения. Так как жила я без книжных полок, книги лежали в стопках, прислоненные к стене: в одной стопке были прочитанные книги, а в другой — непрочитанные. На самом верху второй стопки лежал роман А. С. Байетт «Игра». Все в порядке. Я исследовала комод, сумку с бельем, ощупала кровать, посмотрела под кроватью — ничто не пропало и не было сдвинуто с места. Я вернулась к креслу и довольно долго пялилась на него, будто это могло способствовать отгадке. Я знала, что мне нужно сходить вниз и попытаться обнаружить следы взлома, но не хотелось этого делать. Название романа Брэдбери, попавшееся мне на глаза, казалось теперь бесплодным протестом против установившейся в мире этики. Я взяла книгу в руки и быстро пролистала до страницы, на которой остановилась. На лестничной площадке я перегнулась через перила, не услышала ничего подозрительного, но все же не осмелилась спуститься вниз.

На моей двери не было замка или щеколды. Я подвинула к двери комод и легла в постель с включенным светом. Большую часть ночи я пролежала на спине, укрывшись одеялом до подбородка, прислушиваясь, думая об одном и том же, ожидая, что рассвет, как ласковая мать, принесет мне утешение. Так и случилось. При первых признаках рассвета я убедила себя, что это усталость затуманила мне память, что намерения я путала с действием и что книгу я отложила без закладки. Я пугала себя собственной тенью. Дневной свет показался мне физическим отображением здравого смысла. Мне нужно было отдохнуть, потому что наутро нам предстояло присутствовать на важной лекции, во всяком случае, загадка с закладкой достаточно меня утомила, так что я заснула и проспала два с половиной часа до звонка будильника.


На следующий день я получила от МИ-5 двойку или, точнее, я получила ее стараниями Шерли Шиллинг. Характер у меня такой, что иногда я могу высказать все, что у меня на уме, и все же основным моим стимулом было стремление заслужить одобрение начальства. В Шерли, напротив, было что-то драчливое, даже безрассудное. Черта, совершенно мне чуждая. Но, в конце концов, мы были дуэтом, Лорелом и Харди, так что вполне объяснимо то, что я попала в орбиту ее петушиного характера, а значит, вполне могла нести с ней солидарную ответственность за проступки.

Все случилось в тот день, когда в Леконфилд-хаусе мы слушали лекцию под названием «Экономическая анархия, гражданское неповиновение». Зал заседаний был полон. По негласному правилу, когда к нам приезжал именитый лектор, сотрудники рассаживались согласно должностному положению. В первом ряду сидели гранды с пятого этажа, через три ряда виднелись Гарри Тапп и сидевшая рядом с ним Милли Тримменгем, еще через два ряда сидел Макс, беседовавший с человеком, которого я не знала. Затем стройными рядами располагались дамы рангом ниже помощника референта, и, наконец, на последней скамье сидели двоечницы, Шерли и я. У меня, по крайней мере, на коленях был блокнот.

Директор выступил на шаг вперед и представил приглашенного лектора — бригадира, обладавшего большим опытом противоповстанческих действий, а в настоящее время выступавшего в роли консультанта нашей службы. Военному похлопали. Лектор говорил в несколько отрывистой манере, которую сегодня мы отождествляем со старыми британскими кинофильмами и радиокомментаторами сороковых годов. У нас в ведомстве тоже еще работали пожилые сотрудники, излучавшие суровую серьезность, происходившую из опыта длительной тотальной войны.

Впрочем, бригадир питал слабость к цветистым фразам. Ему было известно, что в зале присутствует немало армейских офицеров в отставке; он попросил у них прощения за то, что будет излагать факты, хорошо известные им, но, возможно, не другим сотрудникам. А первый из этих фактов состоял в том, что наши солдаты вели войну, но ни один политик не смел ее так назвать. Военнослужащие, отправленные в Северную Ирландию для разделения враждующих фракций, объятых темной и древней межконфессиональной ненавистью, — наши военнослужащие подвергались нападению с обеих сторон. Правила применения оружия были таковы, что подготовленные солдаты не могли реагировать на насилие соответствующим образом. Девятнадцатилетние солдатики из Нортумберленда или Суррея, которые некогда думали, что их миссия состоит в защите католического меньшинства от протестантов, лежали, истекая кровью, лишенные будущего, лишенные жизни, в водосточных канавах Белфаста и Дерри, тогда как дети и подростки, подонки из католических семей, измывались над ними и ликовали. Британские военнослужащие погибали под снайперским огнем, часто исходившим из многоквартирных высотных домов — причем снайперы ИРА не раз работали под прикрытием скоординированных уличных беспорядков. Что касается прошлогоднего «Кровавого воскресенья» [«Кровавое воскресенье» — расстрел британской армией мирной демонстрации в североирландском городе Дерри 30 января 1972 года, приведший к вспышке насилия.], то нужно сказать, что десантники Королевского парашютного полка находились под чудовищным давлением в результате испытанной тактики повстанцев — нападения деррийских хулиганов, прикрываемых снайперами. В отчете комиссии Уиджери, опубликованном с похвальной скоростью в апреле прошлого года, эти факты подтверждались. При этом следует признать, что направлять на гражданский марш мотивированных к бою десантников парашютного полка было оперативной ошибкой. Полицейские функции должна была выполнять, к примеру, королевская полиция Ольстера. Даже королевский английский полк не разъярил бы толпу в такой степени.

Однако сделанного не воротишь, и одним из следствий убийства тринадцати демонстрантов стал невиданный рост симпатий к обоим флангам ИРА в мире.

Деньги, оружие и рекруты потекли к ним рекой. Сентиментальные невежественные американцы, причем многие протестантского, а не католического вероисповедания, разжигали костер бунта дурацкими долларами, пожертвованными на республиканское дело посредством разнообразных фондов, таких как Комитет помощи Северной Ирландии. Соединенные Штаты не опомнятся, пока сами не столкнутся с терактами. В качестве акции возмездия за трагедию в Дерри официальная Ирландская революционная армия убила пятерых уборщиц, садовника и католического священника в Олдершоте, а «Временная ИРА» убила матерей с детьми в белфастском ресторане «Аберкорн», причем некоторые погибшие были католиками. Наконец, во время общенациональной забастовки наши мальчики столкнулись с протестантским сбродом, которого подстрекал Ольстерский авангард, и встреча эта была не из приятных. Затем последовало перемирие, и когда оно окончилось провалом, в Ольстере воцарились дикость и беззаконие — безумные нападения на людей, стрелки и бомбометатели обоих вероисповеданий, тысячи вооруженных ограблений, бомбы, начиненные гвоздями, разрывающие всех подряд, пытки и переломанные конечности, избиения, пять тысяч серьезно раненных, несколько сотен убитых — как лоялистами, так и республиканскими ополченцами, а также жертвы британской армии. Эти последние, конечно, невольные. Таковы неутешительные результаты 1972 года.

Бригадир театрально вздохнул. Он был крупный дядька ростом под два метра, и глазки у него казались слишком маленькими по сравнению с массивным черепом. Ни десятилетия армейской муштры, ни строгий темный костюм и платочек в нагрудном кармане не могли скрыть тучности и неуклюжести его большого тела. Казалось, что он готов голыми руками передушить всех психопатов. Теперь, рассказывал он нам, «Временная ИРА» организовала классические террористические ячейки в самой Британии. После восемнадцати месяцев смертоносных терактов нам нужно готовиться к худшему. ИРА давно перестала делать вид, что атакует только военные цели. На кону террор. У нас, как и в Северной Ирландии, опасность сейчас угрожает всем — детям, лавочникам, простым рабочим. Бомбы в универмагах и пабах окажут дальнейшее разлагающее воздействие на общество, если учесть опасения социальной нестабильности, упадок промышленности, высокую безработицу, растущую инфляцию и энергетический кризис.

Нам всем, сотрудникам спецслужб, не делает чести то, что мы не сумели выявить террористические ячейки или нарушить их пути снабжения. В этом и состоял его основной тезис: основная причина наших неудач крылась в недостаточной скоординированности. Слишком много агентств, слишком много бюрократии и подковерной борьбы, слишком много демаркационных линий и недостаточный централизованный контроль над операциями.

Когда он умолк, в зале раздавался лишь тихий скрип стульев и шепот; я видела, как несколько голов впереди наклонились друг к другу, как сблизились плечи шептавшихся сотрудников. Бригадир затронул больной для Леконфилд-хауса вопрос. Даже до меня, через Макса, доходили слухи. Отсутствие должного обмена информацией через границы завистливых ведомственных империй. Намеревался ли лектор сказать присутствующим то, что многие хотели услышать? Был ли он на нашей стороне? Да, он был на нашей стороне, он утверждал, что МИ-6 действует вне своей компетенции — в Белфасте и Лондондерри, в Соединенном Королевстве. Учитывая, что областью деятельности «шестерки» была внешняя разведка, МИ-6 следовала неким историческим притязаниям, которые восходили ко времени, предшествовавшему разделу британской Индии, и потеряли актуальность. Ирландия же была вопросом внутренней политики. Следовательно, это была вотчина «пятерки». Штат армейской разведки был чересчур раздут. К тому же армейская разведка погрязла в процедурных вопросах. Особое подразделение Королевской полиции Ольстера, которое воспринимало происходящее как вопрос своей исключительной компетенции, отличалось неуклюжестью, испытывало нехватку кадров и не получало достаточного финансирования. Говоря по правде, оно было частью проблемы — протестантским княжеством. К тому же кто еще мог так оскандалиться (подразумевались внесудебные аресты в 1971 году)?

«Пятерка» благоразумно воздерживалась от применения сомнительных способов ведения допроса — иначе говоря, пыток. Теперь наше ведомство пыталось решить уравнение со многими неизвестными. Но если бы даже в каждом агентстве служили гении и деятельнейшие из людей, четыре разрозненных агентства никогда не сумеют разгромить монолитного врага в лице «Временной ИРА», одной из самых могущественных террористических группировок в истории. Северная Ирландия представляла собой жизненно важный вопрос внутренней безопасности. МИ-5 должна схватить руль и провести вопрос о своей руководящей роли через Уайтхолл, то есть, подчинив других игроков своей воле, стать подлинной наследницей этого удела национальной безопасности и попытаться искоренить проблему.

Аплодисментов не последовало, отчасти потому, что интонация бригадира была близка к наставнической, а такое у нас не жаловали. Кроме того, каждый знал, что кулуарных маневров и наступления в Уайтхолле будет недостаточно. Я не вела запись дискуссии между бригадиром и директором. Из заданных вопросов я записала, наверное, один или два, показательных с точки зрения общего настроения аудитории. Их задавали служившие в колониях офицеры — один, некто Джек Макгрегор, сухощавый человек несколько хрупкого, как представлялось, здоровья, глотал гласные, подобно южноафриканцам, но происходил из Суррея. Он и некоторые его коллеги были в особенности заинтересованы реакцией государства на социальный кризис. Какова будет роль нашей службы? И что насчет армии? Можем ли мы стоять в стороне и наблюдать крушение общественного порядка, если правительство не удержит позиции?