Юрий Нагибин

Война с черного хода

Война с черного хода

На Волховский фронт

Для меня, в моей судьбе, война делится на несколько периодов. От июня 1941-го до января 1942-го я тщетно пытался попасть на фронт. С января 1942-го до октября того же года служил на Волховском фронте, был инструктором-литератором газеты для войск противников «Soldaten-Front-Zeitung» с двумя кубарями, месяц провел на Воронежском фронте, куда меня перевели по закрытии немецких газет, затем изживал последствия двух контузий и в марте 1943-го вернулся на фронт уже в качестве военного корреспондента газеты «Труд» — до конца войны.

Может показаться странным, что мне так трудно было «устроиться» на фронт. Пошел бы добровольцем — и вся недолга. Ан нет. Когда ВГИК, где я учился на третьем курсе сценарного факультета, эвакуировался в Алма-Ату, я решил поступить в школу лейтенантов, объявление о наборе висело на дверях покинутого института.

В школе меня приняли на редкость тепло. Прощание было не менее сердечным: мне долго жали руку и настоятельно советовали закончить институт, благо у меня на руках студенческая отсрочка, получить диплом, а там видно будет. «Не торопитесь, на ваш век войны хватит», — загадочно сказал симпатичный капитан с полоской «за тяжелое ранение» на кителе. Имел ли он в виду затяжку Отечественной войны или какие-то будущие баталии, осталось неясным. Зато я понял другое. После первых приветствий мне предложили заполнить анкету. На этом все кончилось: сыну репрессированного по статье 58–10 не место в школе, готовящей средний командный состав. Говорили, что продолжительность жизни лейтенанта на фронте — одна неделя. Даже на одну неделю нельзя было подпустить меня к боевым действиям. В те патриархальные времена десять лет по политической статье давали при полном отсутствии вины. Отец получил еще меньше: семь лет лагеря и четыре поражения в правах, это могло считаться свидетельством высочайшей лояльности, примерной чистоты перед законом. Свой срок отец получил после того, как отпало обвинение в поджоге Бакшеевских торфоразработок, где он работал начальником планового отдела, — он был в отпуске в Москве, когда загорелся торф. Для семилетнего заключения оказалось достаточным одной фразы: он корпел над квартальным отчетом в канун какого-то праздника, и к нему в кабинет вломились вешать портрет Кагановича. Через некоторое время пришли снова и поменяли портрет железного наркома на портрет Молотова. Отец не оценил чести и раздраженно сказал, что портретами квартальному отчету не поможешь. Эта острота, возможно, спасла мне жизнь, но тогда я не думал об этом.

Человек в юные годы на редкость законопослушный, я собирался эвакуироваться с институтом в Алма-Ату, но мама, кусая губы, сказала: «Не слишком ли далеко от тех мест, где решается судьба человечества?» И лишь тогда ударом в сердце открылось мне, где мое место…

Несколько потерпевший в своем патриотическом чувстве, я выбрал наипростейшее: пошел в Киевский райвоенкомат — по месту жительства. Там шло непрекращающееся переосвидетельствование мужчин призывного возраста, но меня не тревожили, и моя героическая инициатива вызвала раздражение. Военком стал кричать, почему я не эвакуировался с институтом. Я ответил словами матери.

— Выходит, государство учило вас, тратило средства — все зря?

— Почему же? Я вернусь и доучусь.

Он усмехнулся и вдруг спросил:

— Немецкий знаете?

— С детства.

— Говорить можете?

— Свободно.

— Идите на освидетельствование.

Мать честная, не иначе — в тыл врага!..

Покрутившись голым перед врачами, на более близкое знакомство с моим крепким в ту пору спортивным организмом они не посягали, я быстро прошел ушника, прочел самую мелкую нижнюю строчку в глазном кабинете, шустро дернул ногой, когда невропатолог стукнул меня молоточком под коленку, и без труда коснулся указательным пальцем носа с закрытыми глазами. После этого я хотел вернуться к военкому, но меня к нему не пустили, а велели ждать в коридоре. Я прислонился к стене и стал прокручивать в воображении романтические картины моего лихого будущего. Потом меня позвали в канцелярию, и прыщавый писарь сказал с добрым, чуть завистливым смешком:

— Играй песни, парень, освободили подчистую.

И вручил мне «белый билет». Я машинально взял его, машинально развернул: не годен по статье 8-а.

— Что это за статья?

— Психушная.

Пахнуло Швейком, но меня эта ассоциация не развеселила.

Я был здоров, как бык, теннисист, лыжник, значкист ГТО второй ступени. Никакой анкеты я не заполнял… Да в этом не было нужды, здесь имелось мое дело. Значит, я не годился даже в качестве пушечного мяса низшего сорта. Мое патриотическое чувство потерпело второй, нокаутирующий удар. Пусть мама подсказала мне то, что было естественным, хотя и необязательным, юношеским поступком, я пошел с открытой душой, но дорогая Родина дважды показала мне зад. Отныне я исключаю ее из своих душевных расчетов, но на фронт попасть должен любой ценой. Ради самого себя, моей собственной судьбы.

Я не могу жить с клеймом неполноценности, не хочу быть изгоем. У меня не было никаких планов, никаких возможностей, но какое-то злое чувство убеждало меня, что я непременно окажусь там, куда меня не пускают. Не пускают за то, что отцу помешали работать профкомовские бездельники, и он огрызнулся. Преступник века, мать их!.. Безобидная шутка сломала ему судьбу, теперь ломают жизнь мне.

У многих моих однокашников сидели отцы — наша школа находилась между домом командного состава Красной Армии на Чистых прудах и домами политкаторжан по Машкову переулку. В 1936–1938 годах эти дома были почти полностью очищены от взрослого мужского населения. Так вот, один наш парень пробился — в буквальном смысле слова — на фронт, желая искупить кровью вину отца. Его кровь ничего не искупила, ибо вины не было. Другой считал, что своей гибелью он докажет невиновность отца. Он погиб на Волховском фронте, но ничего никому не доказал: палачи и без того знали, что осудили невиновного; отец пережил сына и умер в лагере после войны.

К моему случаю оба посыла отношения не имеют. Я знал, что отец ни в чем не виноват, что он жертва омерзительного насилия, значит, ни о каком искуплении речи быть не могло. А доказывать его невиновность собственной жертвой — сама мысль была мне оскорбительна. Я просто ступил на предназначенный мне путь: не признавать ни за кем права на мою дискриминацию. Пусть сейчас мне отказали всего лишь в праве на гибель, это мое личное дело, я хочу сам распоряжаться своей жизнью. Но до чего же трогательно старалась наша власть уберечь детей «врагов народа» от фронта!

С юношеским романтизмом было покончено раз и навсегда. Мне надо попасть на фронт ради самоутверждения, кроме того, писатель не может прокладывать между собой и войной тысячи километров, наконец, мне пора выйти из-под слишком надежного, плотного материнского крыла, если я не хочу на всю жизнь остаться недорослем.

Я был согласен на любую войну, но та, которую я получил, оказалась самой неожиданной. По протекции друга нашей семьи Николая Николаевича Вильмонта меня призвали под знамена ГлавПУРа. Без всяких формальностей и анкет мне дали назначение инструктором-литератором в газету для войск противника только что созданного Волховского фронта. Навесили кубари, что произвело на меня чарующее впечатление, но обмундирование выдали почему-то солдатское с кирзовыми сапогами, правда, с кожаным ремнем и командирской дерматиновой сумкой. Ушанка с ярко-рыжим поддельным мехом наводила на тревожную мысль, что мне предназначена — по совместительству — роль движущейся мишени.

До этого мне устроили маленький экзамен: я должен был написать святочный рассказ для немецких солдат — дело было под сочельник. Я успешно справился с заданием. Хуже прошло немецкое собеседование, мой язык оценили на три с плюсом. Видимо, сказалась растренированность.

Так или иначе я отправился на Волховский фронт с офицерским удостоверением и направлением в одном кармане, с паспортом и «белым билетом» в другом. Зачем я взял с собой свидетельство своего штатского позора? Мать сказала: если тебе окончательно осточертеет, пошли их всех подальше, они не имели права тебя брать. Это было дико, ибо впереди мне мерещилось святое фронтовое товарищество, я уже заранее всех и все там любил. Но и ослушаться материнского совета не мог.

Внутренне я готовился к другой войне, но выбирать не приходилось. Все-таки я еду на запад, а не на восток, к войне, а не от войны. Будь что будет…

На Волховском фронте я вел регулярные записи, похожие на дневник; на Воронежском, куда меня перевели по закрытии газет для войск противника, я марал бумагу по-иному: дневниковые записи вскоре заменил наметками будущих рассказов.