— Что там такое? — спросил солдата стоявший рядом товарищ.

— Он спросил, сколько там пороху, — услышал я его ответ. — Боялся, что когда он взорвется, то горящие хворостины полетят на помост. Я ответил, что пакеты будут привязаны к шее, на достаточной высоте над хворостом.

Его товарищ рассмеялся:

— Радикалы пришли бы в восторг, если б Гардинер и половина Тайного совета тоже сгорели. Джон Бойл мог бы написать про это пьесу.

Я ощутил на себе чей-то взгляд. Чуть слева от меня стоял юрист в черной робе с двумя молодыми джентльменами в ярких камзолах, выкрашенных дорогой краской, и с жемчугом на шапках. Юрист был молод, лет двадцати пяти — невысокий худой парень с узким умным лицом, с глазами навыкате и реденькой бородкой. Он пристально смотрел на меня, а поймав мой взгляд, отвел глаза.

Я повернулся к Коулсвину:

— Вы знаете этого юриста, что стоит с двумя молодыми попугаями?

Филип покачал головой:

— Пожалуй, видел его пару раз в судах, но не знаком.

— Не важно.

По толпе пробежала новая волна возбуждения, когда с Литтл-Бритн-стрит вошла процессия. Новые солдаты окружали троих человек в длинных белых рубахах, одного молодого и двоих средних лет. У всех были застывшие лица с дикими, испуганными глазами. А за ними двое солдат несли стул с привлекательной светловолосой молодой женщиной лет двадцати пяти. Стул покачивался, и она вцепилась в его края, а ее лицо дергалось от боли. Это и была Анна Эскью, которая бросила мужа в Линкольншире, чтобы прийти проповедовать в Лондоне, и говорила, что святое причастие — не более чем кусок хлеба, который заплесневеет, как любой другой, если его оставить в коробке.

— Я не знал, что она так молода, — прошептал Коулсвин.

Несколько констеблей подбежали к горе хвороста и сложили несколько связок в кучу высотой примерно в фут. Затем все мы увидели, как туда повели троих мужчин. Ветки трещали под ногами констеблей, когда они привязывали двоих из них — спина к спине — к одному столбу, а третьего к другому. Послышалось звяканье цепей, когда ими закрепляли лодыжки, пояс и шею несчастных. Потом к третьему столбу поднесли Анну Эскью на стуле. Солдаты поставили ее, и констебли приковали ее цепями за шею и талию.

— Значит, это правда, — сказал Коулсвин. — Ее пытали в Тауэре. Видите, она не может сама стоять.

— Но зачем пытать несчастное создание, когда она уже приговорена? — вырвалось у меня.

— Одному Богу известно.

Солдат вынул из корзины четыре коричневых мешочка, каждый размером с кулак, и аккуратно привязал их к шее каждой жертвы. Приговоренные инстинктивно отшатнулись. Из старого помещения у ворот вышел констебль с зажженным факелом, который бесстрастно встал у ограждения. Все глаза обратились к нему. Толпа затаила дыхание.

Какой-то пожилой человек в сутане священника поднимался на кафедру. У него были седые волосы и красное, искаженное страхом лицо, и он старался взять себя в руки. Николас Шекстон. Если б не его отступничество, его тоже приковали бы к столбу. В толпе послышался ропот, а потом кто-то крикнул:

— Позор тебе, что сжигаешь последователей Христа!

Возникло временное смятение, и кто-то ударил крикнувшего. Двое солдат поспешили разнять сцепившихся.

Шекстон начал проповедь — долгое исследование, оправдывающее древнюю доктрину мессы. Трое осужденных мужчин слушали молча, и один из них не мог унять дрожь. Пот выступил у них на лицах и на белых рубахах. Но Анна Эскью периодически перебивала проповедника криками:

— Он пропускает, говорит не по книге!

Ее лицо теперь казалось радостным и спокойным — она чуть ли не наслаждалась этим представлением. Я подумал, не сошла ли бедняжка с ума. Кто-то в толпе выкрикнул:

— Хватит! Зажигайте!

Николас наконец закончил. Он медленно спустился, и его повели обратно в здание у ворот. После этого проповедник хотел уйти, но солдаты схватили его за руки и заставили встать в дверях. Его заставят смотреть.

Вокруг осужденных разложили еще хворосту — теперь он уже доходил им до икры. Подошел констебль с факелом и стал по одной зажигать хворостины. Послышалось потрескивание, все затаили дыхание, а когда пламя охватило ноги привязанных, раздались крики. Один из приговоренных мужчин снова и снова кричал: «Христос, прими меня! Христос, прими меня!» Я услышал скорбный стон Анны Эскью и закрыл глаза. Толпа вокруг молча наблюдала.

Крики, треск хвороста, казалось, продолжались вечность. Бытие опять неспокойно затопал копытами, и в какой-то момент я испытал то ужасное чувство, которое преследовало меня несколько месяцев после потопления «Мэри Роуз» — как будто все качалось и наклонялось подо мной, — и мне пришлось открыть глаза. Коулсвин мрачно смотрел перед собой, и я не удержался, чтобы проследить за его взглядом. Языки пламени быстро поднимались, легкие и прозрачные среди ясного июльского дня. Трое мужчин еще вопили и корчились: пламя добралось до их рук и нижней части туловища и сожгло кожу, кровь капала в огонь. Двое из них наклонились вперед в безумной попытке воспламенить порох, но пламя было еще недостаточно высоким. Анна Эскью сгорбилась на своем стуле, словно потеряв сознание. Мне стало плохо. Я посмотрел на ряд лиц под навесом — все смотрели сурово, нахмурив брови. Потом я увидел худого молодого юриста, снова посмотревшего на меня из толпы, и с беспокойством подумал: «Кто он такой? Что ему нужно?»

Коулсвин застонал и поник в седле. Я протянул руку, чтобы поддержать его. Он глубоко вдохнул и выпрямился.

— Мужайтесь, брат, — тихо сказал я.

Коллега посмотрел на меня — его лицо было бледным, на нем бусинами выступил пот.

— Вы понимаете, что любого из нас теперь может постичь такое? — прошептал он.

Я увидел, что некоторые в толпе отворачиваются. Какой-то ребенок или даже двое детей плакали, потрясенные страшным зрелищем. Я заметил, что один из голландских купцов вытащил маленький молитвенник и, держа его раскрытым перед собой, тихо читал молитву. Но большинство смеялись и шутили. Теперь, кроме вони толпы, над Смитфилдом стоял запах дыма, смешанный с другим, знакомым по кухне, — запахом жареного мяса. Я невольно взглянул на столбы. Пламя поднялось выше, тела жертв почернели снизу, тут и там показались белые кости, а в верхней части все было красным от крови, и пламя лизало ее. С ужасом я увидел, что к Анне Эскью вернулось сознание и она жалобно застонала, когда сгорела ее рубаха.

Она начала что-то кричать, но потом пламя добралось до мешочка с порохом, и ей разнесло голову — кровь, кости и мозги взлетели в воздух и с шипением упали в огонь.

Глава 2

Как только все закончилось, я поехал прочь вместе с Коулсвином. Трое мужчин у столбов умирали дольше, чем Анна Эскью: они были прикованы стоя, а не сидя, и прошло еще с полчаса, прежде чем пламя добралось до мешочка с порохом на шее у последней жертвы. На протяжении всего этого времени я держал глаза закрытыми. Если б я мог также заткнуть уши!

Двигаясь по Чик-лейн по направлению к судебным иннам, мы не разговаривали, но потом Филип все же прервал тягостное молчание:

— Я слишком откровенно говорил о своих тайных думах, брат Шардлейк. Я знаю, что следует соблюдать осторожность.

— Ничего, — ответил я. — Трудно сдержаться, когда видишь такое. — Тут я вспомнил его замечание, что любого из нас может постичь то же самое, и, подумав, не связан ли он с радикалами, сменил тему. — Сегодня я встречаюсь с моей клиенткой миссис Слэннинг. Нам обоим нужно многое сделать, прежде чем процесс продолжится в сентябре.

Коулсвин иронически рассмеялся — словно залаял.

— Действительно. — Его взгляд говорил, что его мнение об этом деле совпадает с моим.

Мы доехали до Саффронского холма, где наши пути разошлись: Филипу нужно было в Грейс-Инн, а мне — в Линкольнс-Инн. Я еще не был готов взяться за работу и поэтому предложил:

— Может быть, по кружке пива, брат?

Мой коллега покачал головой:

— Спасибо, но не могу. Вернусь в инн, попытаюсь отвлечься какой-нибудь работой. Дай вам Бог доброго дня.

— И вам того же, брат.

Я смотрел, как адвокат, ссутулившись в седле, поехал прочь, но сам был еще не в силах вернуться в Линкольнс-Инн и, сняв шляпу и белую шапочку, поехал в Холборн.

* * *

Я нашел тихий постоялый двор у церкви Святого Андрея. Наверное, он будет переполнен, когда толпа пойдет со Смитфилдской площади, но сейчас за столами сидели всего несколько стариков. Я взял кружку пива и устроился в тихом уголке. Пиво оказалось мутной бурдой, на поверхности которой плавала какая-то пленка.

Мои мысли, как часто бывало, вернулись к королеве. Я вспоминал, как впервые встретился с ней, когда она была еще леди Латимер. Мои чувства к ней не ослабли, хотя я и говорил себе, что это смешные, глупые фантазии, что мне нужно найти себе женщину своего положения, пока я еще не состарился. Я надеялся, что у нее нет никаких книг из нового запретного списка. Список этот был длинный — Лютер, Тиндейл, Ковердейл и, конечно, Джон Бойл, чья непристойная новая книга «Акты английских монахов» о монахах и монахинях пользовалась большой популярностью среди лондонских подмастерьев. У меня самого были старые экземпляры Тиндейла и Ковердейла. За их сдачу была объявлена амнистия, срок которой истекал через три недели, но я подумал, что безопаснее будет тихо сжечь их в саду.