Кейт Эллисон

Записки из Города Призраков

Посвящается Эдли и Рису, самым милым парням на свете


ПРОЛОГ

Подумайте о моменте, маленьком сантиметре времени, в котором вы существовали бы вечность, если б нашлась возможность уложить время вдоль линейки. Может, он преследовал бы вас в том голубом дюйме полубессознательного состояния, в котором пребываешь перед тем, как окончательно проснуться.

Мой сантиметр: я и Штерн. За неделю до отъезда в художественную школу.

Если бы я могла остаться там, в моменте до того, как все изменилось, я бы осталась в нем навеки.

Я вижу, как он стоит передо мной, расправив плечи, золотистый, подвешенный в солнечном свете, который выглядит как мед. Черные завитки густых волос… Как широко посажены его глаза, ярко-синие на солнце… Маленькая щелочка между передними зубами, которую, улыбаясь, он всегда пытается скрыть рукой…

Я в сарае позади «О, Сюзанны», ярко-пурпурного дома, который построили мои родители до того, как я появилась на свет. Штерн так назвал дом в четыре года, когда начал заниматься музыкой с мамой. В честь первой песни [«О, Сюзанна» («Oh! Susanna») — песня, написанная «отцом американской музыки», композитором и поэтом-песенником Стивеном Фостером в 1848 г. Одна из самых популярных американских песен всех времен.], которую мама научила его играть. И он неразрывно связал дом с той песней.

«О, Сюзанна, не плачь ты обо мне». Так он поет всегда, едва видит дом. Я слышу, как он поет, и вижу, как он подходит.

И именно в этот момент я бы нажала кнопку «Остановись».

Улыбка, расползающаяся по всему его чертову божественному лицу. Тишина. Ничего еще не началось, а ничему не начавшемуся не нужно заканчиваться. «Остановись».

Я могу стоять здесь, у двери дощатого сарая, ожидая, пока он подойдет, глядя на его чертово божественное лицо до скончания веков. И больше нам ничего бы не пришлось делать.

И нам не пришлось бы изменяться.

И ему не пришлось бы уйти.

ГЛАВА 1

Шевелись.

Но только потому, что нет другого способа рассказать эту историю.

— Слишком жарко для физического труда, Лив, — жалуется Штерн, когда мы поднимаем огромную картину, которую я нарисовала за лето — морской пейзаж, небо, истекающее синевой в густо-зеленые волны, — с высокой стопки других картин, лежащих в сарае позади «О, Сюзанны». Голос моего лучшего друга хрипловатый и спокойный, совсем не такой, как в далеком детстве.

Он поднимает картину над головой, тогда как я наклоняюсь к пыльной земле и беру другую картину: черных дроздов в кронах пальм. Штерн и я замираем в сумраке сарая, нам не хочется выходить под солнце. Хлопковая материя топика прилипла к каждому квадратному дюйму моей кожи.

— Нам лучше выйти отсюда, — говорит Штерн, похлопывая по бетонному полу сарая кожаной подошвой сандалий «Найк». Поднимается облачко пыли. — Или мы умрем прямо здесь.

Штерн направляется к Джасперу, моему ржавому, старому, лягушино-зеленому «Капри» [Автомобиль «Форд Капри» выпускался в 1961–1986 гг.], названному так, потому что цветом тот напоминал Штерну болотных лягушек, которых он называл не иначе, как Джаспер.

Завтра мама и папа повезут меня (и Джаспера) обратно в школу, всю дорогу от моря до сверкающего озера. Они в последний раз соглашаются терпеть присутствие друг друга в ограниченном пространстве автомобильного салона ради меня. Потом они оставят нас (меня и Джаспера) на милость Мичигана, и я скрещу пальцы в надежде, что индейское лето [Американский аналог бабьего лета.] наступит до того, как все завалит снегом, а они самолетом вернутся домой, где стоит вечная жара. Мама позвонит, чтобы сообщить, что долетели они «благополучно». И не станет делиться подробностями того, что последует за моим отъездом: отец тоже отбудет (они решили, что этого не произойдет, пока я в доме), а перед этим они решат, кто что возьмет, и в гостиной будут громоздиться коробки, а на паркетном полу лежать полотнища пузырчатой упаковки, пузырьки которой я так любила схлопывать.

Они уже три месяца жили врозь, а неделей раньше оформили развод. Мама знает, что их развод для меня — большое горе. И пока старается обходить его стороной, уповая на то, что время — искусный лекарь таких открытых ран.

— Догоняй, Ливер! — кричит Штерн, замечая, что я отстаю.

— Надсмотрщик рабов, — бурчу я, выхожу из сарая спиной вперед, чтобы направиться к багажнику ржавого «Капри», стоящего на подъездной дорожке.

За окном я вижу папу, готовящего обед. Сквозь чистое стекло мука, которую он просеивает, выглядит мягко падающим снегом. До прошлой зимы я не знала, как выглядит снег. В Майами его не бывает. Штерн заставил меня связаться с ним по скайпу, когда снег пошел в первый раз, и поставить компьютер у окна так, чтобы он мог наблюдать за ним вместе со мной.

Наконец-то мы выбираемся из сарая. Укладываем обе картины в багажник, наши пальцы липкие от пота.

— Мило, — говорю я со вздохом. — Ладно. На том и остановимся? — И широко улыбаюсь, задираю верхнюю губу, пока не обнажаются десны.

Он показывает мне язык, вытирает руки о шорты и идет к сараю. Я следую за ним.

— Мы остановимся, когда закончим, — говорит он. И тут же останавливается, вздыхает. — Не могу поверить, что ты уже уезжаешь. — Что-то ищет в кармане шортов. — Между прочим, я кое-что для тебя сделал, чтобы ты вспоминала меня в долгие, долгие мичиганские вечера. — И протягивает мне си-ди с надписью «Л. ШТЕРН, ФОРТЕПЬЯННЫЙ БОГ» (ниже маленькими красными буквами: «Лукас Штерн против Джульярда: практические занятия величайшего музыкального гения нашей страны»).

Я беру си-ди в руку, театральным жестом прижимаю к груди.

— Bay! Какая честь, Эл Штерн, фортепьянный бог. Но я думаю, неужели недостаточно того, что я уже сто двадцать раз слышала, как ты сыграл каждое произведение под чутким маминым контролем?

Он улыбается.

— Я знаю, да. Но разве тебе не хочется быть здесь и видеть наяву, как играет фортепьянный бог? Особенно если он что-то запарывает и ему нужен человек, которому он потом может поплакаться в жилетку, чтобы чуть поднять себе настроение?

Очередная капелька пота катится по моей спине.

— Вероятность, что фортепьянный бог что-то запорет, нулевая, — говорю я. — И ты знаешь, что я бы осталась здесь, если бы мой чертов триместр не начинался так рано.

— И еще один великий вызов: обедать дважды с твоими родителями, одному, каждый вечер в твое отсутствие.

— Что ж, — я кладу диск на коробку с маркировкой «ЛИВ-МИЧИГАН», кожа на моей челюсти натягивается, — тебе остается пообедать еще пару раз до того, как папа переедет к Хитер. — Я глубоко вздыхаю и бросаю на Штерна тоскливый взгляд. — Если бы си-ди помог с этим…

Он елозит мыском сандалии по бетонному полу.

— Извини, Ливер, — мягко говорит он. — Я не хотел этого касаться. — Его баскетбольные шорты начинают сползать вниз, но он подтягивает их, прежде чем наклониться за следующей картиной. Я успеваю заметить черную полоску волос, уходящую вниз от пупка. И живот плоский, никакого жирка. Штерн такой высокий. Кожа загорелая. Губы алые.

— Что ж, они практически и твои родители, — быстро говорю я, надеясь, что слова изгонят нежданную дрожь, которая пробегает по моему телу. — Я хочу сказать, что в это лето ты провел с мамой больше времени, чем я.

— Я не могу назвать приятным времяпрепровождением подготовку к прослушиванию в Джульярде. Иной раз кажется, что пальцы сейчас отвалятся. — Он прижимает к груди одну из моих аляповатых картин. — Хотя твоя мама клёвая. Моя такой никогда не будет.

— Если отбросить в сторону всю эту шизофрению, ты хочешь сказать? — Я говорю это в шутку, но слово «шизофрения» оставляет во рту странное послевкусие.

В отдельные дни она нормальная. Лучше, чем нормальная, — классная. Штерн все еще берет у нее уроки, когда она действительно принимает лекарства (не так много думает о том, как они отупляют ее креативную душу), когда она безопасная, когда ее пальцы скользят по клавишам, создавая музыку, заставляющую замереть там, где ты есть, и замечать все прекрасное, что окружает тебя.

Его пальцы тоже способны на такое, прекрасные пальцы, которые сейчас сжимают край моей картины; я чувствую странное, внезапное нервное возбуждение, как в тот момент, когда тебя пристегивают к пластиковому сиденью русских горок перед тем, вагончик покатится вниз. Это чувство нарастало во мне долгое-долгое время — и я до сих пор не знаю, как мне его назвать.

До прошлого года я даже не смотрела на него как на парня. Я знаю о нем все: что впервые он по-настоящему поцеловался с Марисоль Фуэнтес в восьмом классе, в ванной матери Марисоль. Я знаю, что маленьким мальчиком ему нравилось надевать одежду матери, вплоть до головной повязки и клипсов. Я знаю, что он больше всего боится попасть в автомобильную аварию и лишиться рук.

Но все это не помогло мне осознать, что в один прекрасный день все изменилось, причем ни один из нас не понял, Как или Что. Штерн — мой забавный, пухлый, завернутый на музыке маленький Штерн — внезапно превратился в еще одного парня со щетиной на щеках и ямочкой на подбородке, которая становится больше, когда он улыбается.