Ларс Соби Кристенсен

Полубрат

(пролог)

— Спасибо!

Я вытянулся на самых цыпочках, просунул насколько смог руку в окошко, и Эстер положила мне на ладонь двадцать пять эре, сдачу с одной кроны. Потом она протиснулась в узкий проем, запустила костлявую руку в мои пшеничные кудри и задержала ее так, это было не очень-то приятно, но и не внове, я пообвыкся уже. Фред давно свинтил, пакетик с ирисками он сунул в карман, и я видел по тому, как он идет, что он в ярости. Он злился, и ничего хуже этого нельзя было придумать. Фред шел, шаркая подметками по тротуару, втянув голову в худющие вздернутые плечи, будто каждый шаг давался ему с натугой, можно подумать, шквальный ветер валил его с ног, а он боролся с ним из последних сил, хотя на улице теплел прекрасный майский день, суббота к тому же, и небо над Мариенлюст было ярким и синим и тихо скатывалось к лесу за городом, как огромное-преогромное колесо. — Фред заговорил? — шепнула Эстер. Я кивнул. — И что сказал? — Ничего. — Эстер хихикнула. — Давай, догоняй братца. А то он один все съест.

Она высвободила руку из моих волос и поднесла к носу понюхать, но я уже рванул за Фредом, и вот ровно это засело в памяти, этот мускул приводит в движение воспоминания, не восковые старушечьи пальцы в моей шевелюре, а то, как я бегу за Фредом, моим сводным братом, пыхчу, но догнать-то его на самом деле невозможно. Младший братишка-недомерок, я силюсь понять, с чего он взъелся, я чувствую уколы сердца в груди и теплый, острый привкус во рту, я мог прикусить язык, пока мчался по улице. Я стискиваю в кулаке сдачу, липкую монетку, и несусь за Фредом, за тощей, темной фигуркой в ярком свете вокруг нас. На часах телебашни восемь минут четвертого, Фред уже устроился на скамейке у кустов. Я выхожу на финишную прямую и лечу по Киркевейен, сейчас эта «дорога к храму» почти пуста, суббота же, только похоронный катафалк обгоняет меня и вдруг глохнет на перекрестке, из него выходит шофер весь в сером и, матерясь, принимается лупить по капоту, а внутри, в удлиненном салоне, стоит белый гроб, но он, конечно же, пуст, никого не хоронят в субботу под вечер, у могильщиков тоже выходной, думаю я, чтобы не думать о другом, а если там все-таки лежит кто-то, тоже ничего страшного, у покойников времени навалом, думаю я, но тут серый шофер в черных перчатках наконец оживляет мотор, и катафалк исчезает на Майорстюен. Шумно ловя ртом вонючий пробензиненный воздух, я сворачиваю на газон, к устроенным здесь крохотным улочкам, тротуарам и светофорам, похожим на городок лилипутов, где раз в год великаны-полицейские в форме, перетянутой широкими блестящими ремнями, учат нас правилам движения. Это здесь, в лилипутском городке, я перестал расти. Фред сидит на лавке и смотрит совсем в другую сторону. Я сажусь рядом, кроме нас в этот теплый майский день, в субботу после обеда, здесь ни души.

Фред засовывает в рот острый осколок ириски и тщательно разжевывает, лицо ходит ходуном, на губах выступает коричневая слюна и начинает подтекать. Глаза у него мрачные до черноты, и они дрожат — у него дрожат глаза. Такое я видел и прежде. Он молчит. Голуби беззвучно ковыляют в высокой траве. Я жду. Но терпенье быстро иссякает, и я спрашиваю: — Что случилось? — Фред сглатывает, по худенькому кадыку пробегает дрожь. — Когда я ем, я глух и нем. — Фред засовывает в рот еще ириски и медленно раскусывает их. — Чего ты рассердился? — шепчу я. Фред подъедает все ириски, комкает коричневый пакетик и пуляет его на тротуар. На него с криком пикирует, распугивая голубей, чайка, проносится на бреющем над асфальтом и взлетает на фонарь. Фред откидывает челку со лба, она тут же снова падает на глаза, он больше не поправляет ее. Наконец заговаривает: — Что это ты наговорил старухе? — Эстер? — Кому ж еще? Вы уже просто по имени? — Я голоден, меня мутит. И больше всего мне хочется прилечь на траву, где ходят вперевалку голуби, и заснуть. — Ничего я не говорил, не помню. — Помнишь наверняка. Подумай-ка. — Ну не помню я, Фред. Честное слово. — Я помню, а ты, значит, не помнишь? — Не знаю, правда. Ты поэтому злишься? — Вдруг он упирает мне руку в затылок. Пальцы сжаты в кулак. Я съеживаюсь. — Ты идиот? — спрашивает он. — Нет, не знаю, Фред. Слушай, будь так добр, веди себя как человек. — Быть добрым? Ну, уже теплее. — Пожалуйста, не говори так. Не надо. — Он растопыривает пальцы и пропахивает ими мне по лицу, от них сладкая вонь, как будто он натирает меня клеем. — Повторить, что ты сказал? — Да. Повтори. Что я сказал? — Фред наклоняется ко мне. Я отвожу глаза. — Ты сказал: «спасибо»!

У меня гора с плеч. Я-то думал, что ляпнул что-нибудь другое, ужасное, зазорное, чего ни в коем случае говорить нельзя, чего я даже и не знал, а оно раз — и само вырвалось у меня, у пустозвона. Я прокашлялся. — Спасибо? Я так сказал? — Да! Так ты, черт побери, и сказал: спасибо! — Фред орал, хотя мы сидели на одной скамейке, впритирку. — Спасибо большое! — надрывался он. Я не совсем понимал, чего он взъелся. И пугался все больше. Еще чуть-чуть, и обдуюсь. Я не дышал. Мне страшно хотелось ответить правильно, впопад, но как угадаешь, когда неясно, что у него на уме. Спасибо. И заплакать тоже было нельзя. Тогда Фред распсихуется или станет высмеивать меня, а насмешки его, их вообще нельзя вынести. Я пригнулся к коленкам. — И что? — прошептал я. Фред застонал: — И что? Нет, я вижу, все-таки ты идиот. — Нет, Фред, я не идиот. — А откуда ты знаешь? — Я задумался: — Мама говорит. Она говорит, что я не идиот. — Фред молчал. Я не решался взглянуть на него. — А про меня она тогда что говорит? — То же самое, — выпалил я. Я почувствовал его руку на своем плече. — Надо думать, ты не врешь своему брату, — вымолвил он тихо, — пусть даже и сводному? — Я поднял глаза. Меня ослепил свет. И получилось, что солнечный свет полон звуков, со всех сторон прорезались высокие, громкие звуки. — Ты из-за этого злишься на меня, да, Фред? — Из-за чего? — Из-за того, что я сводный? — Фред показал на мой кулак, в котором я так и сжимал сдачу, монетку в двадцать пять эре, горячую и влажную, как пастилка, которую человек пожевал-пожевал и вынул. — Это деньги чьи? — спросил Фред. — Наши. — Он кивнул несколько раз, и мне стало жарко от счастья. — Возьми себе, — быстро сказал я. Пусть берет монетку, мне же лучше. Но Фред просто сидел и рассматривал меня. Я снова забеспокоился. — Зачем говорить «спасибо», если тебе отдают твои же деньги?

У меня перехватило дыхание: как все просто! — В другой раз головой думай, понял? — Да, — пискнул я. — Потому что мне не нужен брат, который ведет себя как говнюк. Даже если это всего лишь какой-то сводный брат. — Понял, — просипел я. — В другой раз буду думать. — «Спасибо» — говно, а не слово. Чтоб я такого больше не слышал. Усек? — Фред поднялся, сплюнул, и тяжелый коричневый плевок описал дугу и смачно шмякнулся на траву прямо перед нами. Я увидел, как на него накинулся отряд муравьев. — Слушай, я пить хочу, — заявил Фред. — От этих ирисок теперь жажда.

Мы пошли обратно к Эстер, в палаточку в нише дома прямо напротив церкви Майорстюен, белого храма, настоятель которого не пожелал крестить Фреда, а потом и меня отказался, но это уже из-за имени. Я подошел к окошку, вытянулся на цыпочках, Фред прислонился к водосточной трубе, взмахнул рукой и кивнул, как будто мы сговорились о серьезном деле. Показалась Эстер, заулыбалась, увидев меня, и опять потрепала мои кудри, как без этого. Фред вывалил язык дальше некуда и состроил гримасу, как будто его тошнит. — Наш юный джентльмен что-нибудь забыл? — пропела Эстер. Я стряхнул ее руку со своей макушки. — Пакетик сока. Красного. — Она посмотрела на меня в изумлении: — Пакетик красного сока? Сейчас. — Она поставила его на прилавок. Фред сторожил рядом, в тени, тоже почти ослепленный пронзительным сиянием выбеленной стены храма на той стороне улицы. Фред не спускал с меня глаз. Все видел. Все слышал. Я сунул Эстер двадцать пять эре, она тут же вернула мне пятачок. — Пожалуйста, — сказала Эстер. Я глядел ей в глаза, а небо над нами по-прежнему лениво скатывалось к лесу, как огромное синее колесо. Стоя на цыпочках и не отводя взгляда от ее глаз, я несколько раз сглотнул. Потом показал на пятачок. — Это наши деньги, — звонко проверещал я. — Так и знайте! — Эстер едва не вывалилась в узкое окошко: — Вот тебе раз! Что это с тобой? — Мне не за что благодарить, — сказал я. А Фред схватил меня за руку и вытянул на улицу. Я отдал ему пакетик. Сока мне не хотелось. Он надкусил уголок, и капли за нами вились по тротуару красной дорожкой. — Сойдет. Выправляешься, — сказал он. Я ужасно обрадовался. Я и пятачок хотел ему отдать. — Себе оставь, — сказал он. Я сжал кулак с монеткой. На это можно побросать колец в парке, если кто-нибудь не откажется сыграть со мной. — Спасибо большое, — сказал я.

Фред вздохнул, и я испугался, что он рассвирепеет опять. Я готов был откусить свой язык и проглотить его, не сходя с места. Но Фред неожиданно обнял меня за плечо, другой рукой выдавливая последние капли сока в водосточную канавку: — Ты помнишь, о чем я спрашивал тебя вчера? — Я киваю не дыша. — Нет, — шепчу я. — Нет? Опять не помнишь? — А я помню. А хочу забыть. И не могу. Лучше бы уж Фред продолжал себе молчать. — Не помню, Фред. — Спросить опять? — Да, — шепчу я. Фред улыбается. Он не злится, раз он так улыбается.

— Барнум, прикажешь мне убить твоего отца?

Барнум — это мое имя.

Последний сценарий

(кинофестиваль)

Тринадцать часов в Берлине, а я уже дошел до чертиков. Звонит телефон. Я слышу. Он меня и разбудил. Но я отсутствую, я временно недоступен. Меня не подключили. Не заземлили. А вместо тонального режима оснастили лишь сердцем, оно бьется тяжело и не в такт. Телефон все трезвонил. Я открыл глаза, оторвавшись от плоской пустой черноты. Увидел свою пятерню. Зрелище не самое аппетитное. Она приблизилась. Потрогала мое лицо, опасливо, будто проснулась в постели незнамо с кем, словно ее приставили к чужой руке. От вида раздутых, как сосиски, пальцев меня вдруг замутило. Я лежал не шевелясь. Телефон надрывался. И какие-то приглушенные голоса, постанывания, значит, кто-то поднял трубку вместо меня? Но почему телефон продолжает звонить? И откуда посторонние в моей комнате? Разве я все-таки заснул не один? Я повернулся. Стало ясно, что звуки доносятся из телевизора. Два мужика сношались с девкой. Она не выказывала восторга, но казалась вполне безразличной. На одной половинке попы у нее была татуировка, бабочка, на редкость непривлекательно расположенная. Бедра в синяках. Мужики раскормленные, дебелые, с понурыми потугами на эрекцию, но упорные, они стонали в голос, пока всаживались в нее во всех мыслимых позах. Мрачная и занудная тягомотина. На миг безразличие девахи сменилось болью, лицо исказилось гримасой, когда один из мужиков поводил ей по губам своим обмяклым членом да и стукнул наотмашь. Рука отодвинулась от моего лица. Потом пропала картинка. Если набрать номер моей комнаты, то можно смотреть платный канал еще двенадцать часов. Я не хотел смотреть. И не помнил номера своей комнаты. Я лежал поперек кровати, наполовину выползши из пиджака, видимо, хотел отойти ко сну по-человечески, раздетым, но не успел далеко продвинуться, как свет в крошечной дольке в голове слева потух. Так, ботинок на подоконнике. Это я, взгромоздясь на окно, любовался видом или раздумывал совсем о другом? Может быть. Нет, не может. Понятия не имею. Болит в колене. Я снова нашел руку. Моя. Я направил ее в сторону ночного столика, и когда она наконец зависла над ним, как большая когтистая птица над белой крысой, которая зловеще мигает красным глазом, телефон смолк. Рука вернулась на место. Сзади подступила тишина, открыла тугую молнию на затылке и прошлась по моему хребту железным языком. Я долго не шевелился. Мне надо в воду. Зеленый пузырь вот-вот перестанет терзать проспиртованную плоть, закатится в лунку души. Не помню я ничего. Как многажды прежде, гигантский ластик поработал надо мной. Сколько их истерлось об меня… Единственное, что я помню: как меня зовут, потому что кто может забыть такое имя — Барнум? Барнум! За кого принимают себя эти родители, когда приговаривают своих сынов и дочерей пожизненно таскать колодки из букв? А чего ты не сменишь имя, иногда говорят те, кто ничего в этом не смыслит. Разве этим горю поможешь. Имя покроет тебя двойным позором, если ты попытаешься отделаться от него. Барнум! Я прожил с этим имечком полжизни. Еще немного — и полюблю его. Вот что самое гадостное. Тут я заметил, что сжимаю в другой руке ключ от номера, обычный кусочек пластика с неким количеством дырочек, пробитых по шаблону, который дает доступ к мини-бару и опустошению лимита номера, если он не был выбран предыдущим постояльцем, от которого остались лишь обрезки ногтей под кроватью да вмятины на матрасе вследствие тяжести ночных раздумий. Я мог быть где угодно. В Осло, на Рёсте, в комнате, из которой ничего не видно. Посреди нее обретался чемодан, старый, молчащий чемодан, так и нераспакованный, тем более что все равно пустой, чемодан без аплодисментов, лишь со сценарием, несколько наспех набросанных страниц. Я внес в номер вещи и тут же ушел. Это на меня похоже. Приехать, уйти и приползти назад. Но читать я еще могу. На стул у окна брошен белый гостиничный халат. А на нем читается название отеля. «Кемпински». Кемпински! И тут я услышал город. Город Берлин. Я услышал рев бульдозеров на востоке и колокольный звон на западе. Медленно встал. День начался. Правда, без меня. Теперь я кое-что вспомнил. У меня назначена встреча. Красный глазок на телефоне мигает. Мне оставлено сообщение. Черт с ним. Педер перебьется. Кто еще станет названивать и оставлять мне сообщения в такой час? Только Педер. А он подождет. Педер отлично умеет ждать. Я его выдрессировал. Ни один человек с остатками серого вещества в голове не назначает встреч до обеда в первый день Берлинского фестиваля, только мой друг, партнер и агент, мой дражайший Педер уславливается о встречах до завтрака, потому как он у нас теперь положительно остепенился. Времени двенадцать двадцать восемь. Зеленые квадратные цифры мерцали под потухшим экраном и высветили половину первого ровно посреди двух случайных ударов сердца. Я стянул с себя одежду, открыл мини-бар и выпил две бутылочки антипохмельного Jдgermeister. Не вырвало. Выпил еще одну, дошел до туалета и потошнился на всякий случай. Я не помнил, когда ел в последний раз. Бумажная полоска поперек сиденья унитаза цела. Значит, и не отлил ни разу. Почистил зубы, натянул халат, сунул ноги в белые гостиничные тапочки, и уже в дверях мне опять попалась на глаза красная мигающая пипка телефона, но что поделать, Педер обождет, это его работа. Тем более трепаться он горазд, его и пожар в переговорной не вдруг остановит.

Я спустился вниз, взял напрокат плавки, выпил одно пиво и одинJдgermeister и проплыл три бассейна, до изнеможения. Лег на спину на мелководье. Из невидимых мне динамиков струилась классическая музыка, конечно, Бах, оцифрованная версия, которой не коснулась рука человека. Несколько женщин неспешно дрейфовали на спине. Они делали это на американский манер, всплескивая руками, как крыльями, и беспрерывно поправляя сползавшие на нос темные очки, совершенно необходимые им, чтобы лучше видеть и поймать заветный взгляд нарисовавшегося на бортике бассейна Роберта Дауни, Аль Пачино на платформах или моего старинного приятеля Шона Коннери, ему бы я поднес хороший стаканчик и поблагодарил за последнюю нашу встречу. Но никого из небожителей не наблюдалось, а на меня смотреть смысла не имело. Женщины снова поправили очки, снова медленно взмахнули голубыми руками, чисто ангелы с маленькими вздутыми животиками в растворе хлорки. От этого я внезапно почувствовал себя полностью умиротворенным, уставшим и умиротворенным, почти счастливым. Я тоже лежал на спине. Но делал это, как все норвежцы, вытянув руки вдоль туловища и подгребая растопыренными, как ласты, пальцами, чтоб не пойти ко дну. Я блаженствовал в воде. И тут же меня сковал страх, он всегда обрушивается внезапно, как снег на голову, хотя я жду его. Страх проковырял дырочку в моем спокойствии. Потом высосал его. Не стряслось ли чего ночью? Неужели я должен покупать кому-то цветы, просить прощения, заглаживать вину, бесплатно отрабатывать, лизать задницу? Может, да. А может, нет. Меня терзали подозрения. Я кувыркнулся, накатив волну на дамочек, ухватился за хлипкую лесенку, вынырнул, как эдакая Афродита с горбом и двойной оснасткой, услышал за спиной приглушенный смех и увидел как раз выходящего из раздевалки Клиффа Ричарда в гостиничных тапках и халате, хотя, возможно, это был не он. Волосы ровной толстой волной обнимали голову, а лицо было чистым и ясным. Он напоминал мумию, сбежавшую из пирамиды Шестидесятых. Иначе говоря, он прекрасно сохранился, и женщины в бассейне встрепенулись и фыркнули, как добродушные дельфины, хотя, возможно, в их списках искомых трофеев Клифф Ричард занимал не первую строку. Но для меня он живой подарок судьбы. Старик отвлек меня от страха, подарил минутную передышку просто своим присутствием, как и раньше, в той жизни, которая стала этой историей, про меня и Фреда, и которую я буду называть словом тогда, когда я сидел в нашей комнате на Киркевейен, припав ухом к проигрывателю и слушая Livin’ Lovin’ Doll, а Фред молча лежал в своей кровати, широко распахнув глаза, тогда он молчал уже двадцать два месяца, столько же, сколько слонихи вынашивают детенышей, он не сказал ни единого слова с того дня, когда погибла Пра, и все, и мама, и Болетта, и его классная, и школьный дантист, и Эстер из киоска, и бог знает кто еще, все давно отчаялись разговорить его, я во всяком случае. Но когда я поднял иглу, чтобы запустить Livin’ Lovin’ Doll в двадцатый раз, Фред вскочил с кровати, выдрал лапу с иглой, сбежал во двор, бабахнул граммофон в помойку и заговорил. Только Клифф расколдовал его. И за это я хотел бы сказать ему спасибо. Но сэр Клифф Ричард обогнул меня по большой дуге, уселся на велотренажер в углу между зеркалами и покатил навстречу своим миражам, ничего вокруг не замечая, как мумия в тенниске. Моя рука прошлепала по стойке и подняла первое, на что наткнулась: джин-тоник, липкое баловство. Четверо часов показывали время в Берлине, Джакарте, Буэнос-Айресе и Нью-Йорке. Я ограничился Берлином. Без четверти два. С Педера уже семь потов сошло. Он тянул беседу, извинялся, покупал кофе, пиво и сэндвичи, звонил в отель, разыскивал меня, оставлял сообщения, носился по пресс-центру, кивая всем знакомым, кланяясь незнакомым и раздавая визитки тем, кто его не признал. Я явственно слышал, как он говорит: Барнум появится через пару минут, он куда-то заскочил по дороге, сами знаете, как это всегда бывает: гениальные идеи кустятся в самых заполошных головах, а я что — лишь практическая сметка, которая призвана донести эти идеи до мира, выпьем за Барнума! Да уж, пришлось Педеру попотеть, вот и славненько. Я хохотнул, хохотнул в голос на бортике бассейна в отеле «Кемпински», пока сэр Клифф Ричард мчался наперегонки с тремя зеркалами и маслеными взглядами американок, и столь же внезапно, как на меня нападали страх и хохот, душу затопила тень. Что со мной творится? В какой такой вымороченный экстаз я впал, что за черная радость пьянила меня? Неужели это тот самый последний смех, смех на пороге того, час чего еще не пришел, но чего я заранее боюсь больше всего на свете? Я дрожал. Меня шатнуло на зеленом мраморном полу. Я попробовал смех на вкус. Втянул его обратно. Это было не затишье перед бурей. Это было то безмолвие, которое заставляет кошку ощериваться и ежиться задолго до того, как упадет первая капля дождя.