1234510>>>

Лейла Вертенбейкер

Львиное Око

Жизнь и смерть Мата Хари

Моей подруге, Сюзанне Гливз



I

МАРГАРИТА ГЕРТРУДА ЗЕЛЛЕ МАК-ЛЕОД. 1917 год

Утром я умру. Утром я умру. Утром я умру.

Мама!

Добрый спросил у меня, что я тут делаю. В зале трибунала, где Мата Хари приговорили к смертной казни. Я сказала, что не знаю. Не знаю и теперь. Доброго звали Шатерен. Он хотел сохранить мне жизнь. Возможно, я останусь в живых. У меня еще есть время.

Нет! Я не должна так думать. Не надо больше думать об этом. Если приговор отменят, пусть это будет неожиданностью. Подарком судьбы.

Мама!

Твоя Герши так устала. Она так далеко от дома.

Утром твою Герши расстреляют.

Неужели это правда?

Нет. Это драма. В которой я играю главную роль. И среди зрителей будут лишь чужие люди. Остальные оставили, забыли меня. Мои родные. Мои друзья. Любовники. И Луи, Франц! Бобби-мой-мальчик. Вы забыли меня. Лучше бы мне умереть.

Желание такое выразить не так уж трудно, когда ты умрешь утром.

Янтье!

Моя мама была твоей бабушкой. Ты ждешь меня, держа ее за руку?

Как бы мне хотелось верить в рай.

Но если бы я верила в рай, то разве я бы попала туда? Конечно, не в рай домине ван Гилзе. И не в рай сестер-монахинь! Туда пускают лишь католиков. Если бы я верила в рай, то поверила бы, что попаду туда. Но это будет мой собственный рай. Созданный моим Богом. Моим Богом. Который любит меня. Любит акробатов и клоунов, рабочих сцены и усталых певиц с хриплыми голосами и облезлыми боа. Любит офицеров в брюках из толстого красного сукна и офицеров в синих мундирах, красивых дворян и буржуа с брюшком. Любит детей и нищих. К Его престолу припали потаскушки вместе с Марией Магдалиной, и у Его танцовщиц молочно-белые груди, твердые, как недозрелые дыни. Мой Бог любит и солдат. Всяких. Французов и немцев, австрийцев, сербов, русских, греков, турок и даже черногорцев. Он непременно освободит поля от шагающих вдаль крестов, накормит парней манной и напоит шампанским.

И Он презирает обвинителя. Поняла? Я придумала Его.

Возрадуйся, Матерь Божья…

А еще лучше, чтобы существовала Матерь Божья.

Какое-то время я была непорочной матерью своей собственной матери. Когда она заболела и лежала на смертном одре, мы с ней поменялись ролями. Потом я стала любящей матерью своему Янтье — и он умер. Я была матерью-возлюбленной Григорию — и он убил себя. Теперь я своя собственная мать. Мать бедной Герши. Бедной милой Герши, которая утром умрет.

Мама! Не разрешай им убивать меня.

Знаете ли вы, что я старше, чем была моя мать, когда она умерла, и что моя дочь старше, чем я была тогда, когда умерла моя мать? Заявляю об этом. Это правда. Но я не верю, что так случится.

Я еще молода, гибка и очень хороша собой. К смерти меня приговорили не мужчины. Женщина. Да, женщина. Мужчины нашли бы возможность простить меня. Если бы не она. Даже обвинитель. Он похож на Франца. Тот не умеет любить без того, чтобы не испытывать ненависть и причинять кому-то боль. Он любит меня и знает, что, когда я умру, он не сможет ненавидеть и заставлять меня страдать.

Мертвых можно забыть, а забвение хуже смерти. Я не хочу, чтобы меня забывали. А эту женщину, из-за которой меня расстреляют, будут помнить вечно. Она такая простая и добрая. Эдит Кавелл. Франц, любовь моя, ты глупец. Как глупо, что ты убил ее. Мужчины должны убивать женщин лишь из ревности. Иначе все расстроятся.

Старик Клюнэ будет помнить меня до конца дней своих, но он уже близок. Печально, что последней любовью Мата Хари был выживший из ума старик. Он даже настаивал, чтобы я заявила, будто забеременела от него, тогда бы меня пощадили. Но я рассмеялась ему в лицо. «Лучше умру», — сказала я ему. Но я и так умру. Бедняга. Я осмеяла его, и он не смог убедить меня в том, что он единственная моя надежда. Какого труда мне стоило его утешить потом!

Почему вы не заступились за меня, мужчины, любившие меня? Франц! Ты испугался? У тебя такая нежная кожа. Когда я давала тебе пощечину, след от нее оставался целый день, и даже крохотная царапина почти всегда нагнаивалась. Ты был удачлив. Тебя ранили, ты поправился и был ранен вновь. Ты никогда не знал наверняка, что причинил человеку боль, поэтому старался больше, чем следовало.

У моего отца была нежная кожа. Когда он брился, ему было больно.

Эдуард Клюнэ ошибался. Он ужасный дурак. Ошибался во всем. Ну а если бы я сказала суду правду? Всю правду? Ничего, кроме правды?

Неужели ты способна на это ради спасения собственной жизни?

Тогда бы вы, любившие меня, не забыли меня! Но нет. Я не стала мстить, я убрала когти, а ведь могла бы ими исцарапать, и больно. Я бы отомстила своим возлюбленным врагам. Но во мне нет желания мстить. Даже сейчас.

Бедный Франц.

Милый Луи.

И Бобби-мой-мальчик…

Я спасла вас ценой собственной жизни.

А зачем? Скажите мне, ради Бога, зачем?

В зале судебных заседаний я исполняла танец для Субраманьи, бога войны, но я забыла пожертвовать ему свои покрывала. А забавно было бы признаться.

Признаться в своих прегрешениях. О да. А я могла бы это сделать.

Его честь, господин судья, нечто вроде верховного жреца. Даже это чудовище в мундире, полковник, пожалел меня, когда дело дошло до вынесения мне смертного приговора. Я могла бы признаться ему. Но тогда бы не устояла перед соблазном признаться во всем, до конца.

Вот почему агнцы гибнут вместо козлищ. Даже Руди предпочел предстать перед всеми в образе мужа-чудовища, каким его изобразил Клюнэ, чем открыть свою жалкую натуру.

В глубине души я все еще жду, что они поймут, кто я на самом деле. «Да, она была шпионкой, — скажут они, — но какой вред она причинила? Что за чушь несусветная. Эта женщина не в состоянии отличить танк от грузовика, линкор от bateau-mouche [Речной трамвай (фр.). // (здесь и далее примечания редактора) ]. Сообщала противнику о передвижении войск? Господи, да она к двум прибавить два не сумеет. Что же касается секретов, которые будто бы выдавали ей генералы… Да знаете ли вы, о чем говорят мужчины в объятиях женщины? А уж она и подавно не припомнит, что шептал ей на ухо прошлой ночью очередной любовник.

Зато она умеет танцевать, господа судьи, и она прекрасна…»

«Она не умеет танцевать, — заявила писательница Коллет. — Но она умеет раздеваться шаг за шагом, обнажая длинное, худощавое и гордое тело, какого никогда еще не видели на подмостках Парижа».

«Молодая женщина, которая непомерно набила себе цену, — писал Морнэ. — Красавица? Ради исторической истины скажем — нет».

Вы лжете!

Ведь они лгут, правда, Луи? (Да, милая, они лгут. Но ты, девочка моя, Герши, была самой большой лгуньей.)

За то, что ты лжешь, Луи, тебе не отрежут язык, тебя удавят твоею же паутиною. Я прибавила себе два года, когда мне так страстно захотелось выйти замуж за Руди, и я уношу эти два года с собой в могилу. Это несправедливо. Умереть старше, чем ты на самом деле. Верните мне эти два года, которых я не прожила. Если же вы их мне не отдадите, то…

Я не хочу умирать!

Сестра Анна-Мария… Сестра Бернадетта… Утешьте меня, пожурите. Я снова станцую для вас, как делала это накануне. Нет, не надо, не приходите. Я просто расхныкалась. Невозможно играть сцену всю ночь напролет. Правда, репетировать ее можно. Вновь и вновь. Тогда я смогла бы сыграть ее сто раз. Тысячу раз. Живи вечно, Мата Хари, и умри тысячу раз.

И трус, и храбрец умирают лишь однажды. Такова правда жизни. Поэзия так капризна. В провинции тебя не поймут. Встретят холодно. И с каждым разом все холоднее.

Должно быть, смерть реальна. Реальнее, чем жизнь. Я говорю себе, что умру, с тем чтобы поверить этому. Лгать я не хочу, но и верить тоже не могу. Не верю, что меня расстреляют. Меня им не расстрелять. Мое настоящее «я». Нет, расстреляют.

На окне решетка. Настоящая решетка. И койка, покрытая одеялом, и массивный стол на одной ножке. На столе кувшин с родниковой водой и стакан с отбитым краем. Две другие койки не заняты, потому что сестра Анна-Мария сказала, что я могу остаться одна, если захочу этого, и никто не станет следить за тем, чтобы я не наложила на себя руки. У меня есть фрукты, принесенные сестрой Анной-Марией, писчая бумага и чернила, чтобы я смогла написать свои прощальные письма. Я сижу на жестком табурете, и от света лампы на полу двойной круг. Голова моя отяжелела, и глупые мои мысли порхают вокруг лампы, натыкаясь на горячее стекло.

Ну пожалуйста! Я хочу, чтобы обо мне помнили. Хочу, чтобы имя мое произносили громко, чтобы обо мне писали, чтобы мое имя продолжало звучать, когда меня не станет. Пусть кто-нибудь назовет в память обо мне какое-нибудь яство, как это произошло с Нелли Мельба, в честь которой назвали лакомство. Мне хотелось бы иметь больше любовников и детей. Сотни любовников, десятки детей. Чтобы меня помнили.

Янтье меня помнил бы.

Янтье, сыночек…

Я напишу письмо своей дочери и расскажу ей, кто я на самом деле. Я ее мама.

«Милая Бэнда-Луиза…»

Вот и все, что я успела написать. Она такая бестолковая. Единственным ее желанием было иметь толстую мать-голландку, которая бы заплетала в косички ее жесткие, как проволока, волосы.

Видите, где я написала свое имя? Остальная часть листка ничем не заполнена, потому что мне нечего сказать ей. У меня красивая подпись, написанная крупными, жирными буквами. Это потому, что я обводила ее несколько раз. Мата Хари.

Через четыре часа и двадцать пять минут, если судить по часикам, которые подарил мне Роже Валлон, Мата Хари умрет. (Ты помнишь меня, Роже, примерный семьянин из Лиона, или ты тоже позабыл меня?)

Это у них происходит по расписанию. Точь-в-точь как бой быков в Испании. Я не хочу, чтобы меня расстреляли по расписанию. Придержите занавес. Мадам Мата Хари не готова. Она пропустит свой выход. Вернее, исход.

Герши тоже умрет. Маленькая Герши Зелле, черноволосая, славная.

Так о чем же мне думать? О Львином Оке или Оке Льва? У меня мало времени.

Говорят, что когда человек тонет, то перед его взором возникает как бы панорама всей его жизни. Там, вдали, дерево, под которым я лежу, а здесь, рядом, мужчина… Тут, посередине, я танцую и танцую.

Успею ли я рассказать до рассвета историю своей жизни? Историю, которую не знает никто и которую я сама не помню как следует. Перебирая, словно четки, свои грехи и вспоминая минуты радости.

Однажды в городе под названием Леуварден, то есть Львиное Око, на свет появилась голенькая девочка. Она была черноволосая и худенькая…

II

ФРАНЦ ВАН ВЕЕЛЬ. 1917–1918 годы

До этого в тюрьме, расположенной в старинном парижском предместье Сен-Дени, я побывал лишь однажды. Много лет назад, когда за незаконный въезд во Францию была арестована жена голландского моряка. Никогда не забуду запаха, который стоял в камере.

Когда Мата Хари томилась в темнице, работы у меня было немного. Я сам стал узником ее плена. Устранение ее входило в мои личные планы. Забавы ради я воображал, что я ее тюремщик. Время от времени я снимал кандалы с ее ног, освобождал от наручников ее кисти и при ярком свете лампы, горевшей всю ночь, на железной койке без простыней овладевал ею. Заросший щетиной надзиратель-толстяк, наблюдая за нами в глазок, пускал слюни. Он, разумеется, был кастратом и лишь взвизгивал, непристойно ругаясь писклявым голосом.

Жаль, что дело происходило не в прошлом столетии, а я не был ее тюремщиком в действительности.

Иногда мысли мои принимали иное направление, и я сам становился ее узником. Но Герши лишь заламывала руки.

С того самого вечера, когда я буквально изнасиловал ее в венской гостинице, и до сего дня жизнь моя была неразрывно связана с Мата Хари. Я не забывал ее даже тогда, когда влюбился и едва не женился на девушке, олицетворявшей мои юношеские мечты. Когда я встретил Герши вновь, я снова овладел ею и заставлял выполнять все мои прихоти, желала она этого или нет.

Потом я предал Мата Хари, и ее арестовали.

В 1917 году всю Францию охватила шпиономания. Общественное мнение было против Мата Хари. В средние века ее сожгли бы на костре. Однако до суда дело все не доходило. Я не мог понять, почему военные власти так мешкают.

Весной того же года наступил самый критический момент войны. Население Германии было проникнуто пораженческими настроениями и требовало хлеба и мира. То же самое, причем с еще большим основанием, можно было сказать о французах. Если бы паника распространилась, это окончательно подорвало бы их боевой дух.

Нам, немцам, следовало мобилизовать все, чем мы располагали, — каждую пушку, снаряд, каждого солдата, — и бросить на французов. Но вышло иначе. Как и прежде, госпитали наполнялись все новыми и новыми ранеными. На смену одним приходили другие…

Когда первый американец, которого я увидел, спросил меня на ужасном французском языке, где Елисейские поля, я понял, что предпринимать какие-то усилия поздно. Вопреки всему простой человек из-за океана прибыл сюда.

А Мата Хари все еще томилась в тюрьме. Во всяком случае, я надеялся, что она томится, со зверским аппетитом уписывая жидкую кашу и отправляя свои физиологические потребности в тюремную парашу. Интересно, кричала ли она, как это делала молодая воровка, которая требовала, чтобы ей хотя бы раз в месяц давали чистую тряпку из хлопчатобумажной ткани.

Или же с нею обращались как с важной особой потому лишь, что она воровала не хлеб, а государственные секреты? Неужели ей давали какие-то поблажки? Скажем, меховую одежду, развлекали ее чтением или положили у койки коврик. Во всяком случае, надеялся я, у нее отобрали шнурки, чтобы она (напрасные страхи!) не совершила над собой насилия.

Помогло ли ей ее хваленое самообладание? Не надоело ли ей принимать то и дело изящные позы перед зарешеченными окнами?

Стоял ли в ее камере зловонный запах, когда в августе наступили жаркие дни?

Вы знаете, Герши умела вызвать к себе сочувствие, и еще какое! После суда, когда чернь требовала для нее смертной казни, удивительное дело, очень многие прилагали усилия к смягчению приговора.

Однако апелляция Клюнэ была отклонена заседанием кассационного суда и во время бурного заседания Верховного суда. Спасти ее могло лишь личное вмешательство старого «Тигра» Клемансо или мрачного низенького фанатика Пуанкаре. Им обоим были направлены кассационные жалобы. Испанский сенатор Эмилио Хуной телеграфировал «Тигру»: «Именем нашего общего друга Салмерона, который в течение всего срока своего президентства не подписал ни одного смертного приговора, заклинаю вас пощадить Мата Хари — женщину и несравненную артистку».

Ответ Клемансо был лаконичен: «Друг Салмерона не стал бы просить пощадить предателя».

Голландский премьер-министр минхеер ван дер Линден обратился к Пуанкаре с официальной просьбой даровать жизнь Мата Хари. Когда Пуанкаре отказался это сделать, ван дер Линден, собравшись с духом, отправился к королеве Вильгельмине. Но голландская королева презирала Мата Хари.

Жюль Камбон, выступавший в качестве свидетеля на суде, и представитель Палаты депутатов снова попытались помочь ей, но тщетно и лишь повредили собственной репутации.

В конце сентября продолжали свои усилия лишь Клюнэ и этот щеголь и шалопай Анри де Ривьер.

Каждую неделю Анри приходил ко мне с очередным планом спасения Мата Хари. Он пытался уговорить меня принять участие в разработке плана, как уберечь ее от расстрела. Несколько «очень богатых» персон соберут крупную сумму денег, и Клюнэ подкупит экзекуторов с тем, чтобы те зарядили винтовки холостыми патронами. Мата Хари, подобно Каварадосси в пьесе Сарду «Тоска», упадет как бы мертвой при звуках залпа. Тем временем Ривьер и его товарищи увезут ее тело.

«Пожалуй, из этого ничего не получится, — как ни в чем не бывало заявил он неделю спустя. — К сожалению, в наше время палачей не так-то просто подкупить. Но у меня, старина Франц, есть другая идея. Послушай, ты должен передать Герши мое письмо. Оно не должно попасть в руки цензоров. Иначе из затеи ничего не выйдет. Солдатам могут глаза завязать».

На сей раз идея заключалась в следующем. Мне следовало уговорить Герши надеть на голое тело только шубу. Как только будет отдана команда «Целься!», она должна сбросить шубу. Ни один француз не посмеет выстрелить в эту ослепительной красоты наготу.

Де Ривьер был «голубым», игроком, распутником, но он был по-настоящему влюблен в Мата Хари. Помимо сумасбродных идей, у этого летающего идиота были шансы заинтересовать людей в ее судьбе. Он хотел посадить свой аэроплан во дворе крепости и едва не угодил под трибунал.

После того как Мата Хари перевели в камеру номер двенадцать тюрьмы Сен-Лазер, она обратилась к властям с единственной просьбой — позволить ей ежедневно принимать ароматизированную духами ванну. О дне казни ей не сообщили. «Угроза смерти висит над каждым из нас. К чему же заранее оповещать приговоренного о том, когда он умрет?» Таков был ответ французских чиновников на упреки в том, что они причиняют «нравственные страдания» приговоренным.

Любопытно, когда же успели сообщить Герши об этом монахини, что шли рядом с ней, когда ее вели в Венсенскую тюрьму? Которая же из них это сделала? Та, что с добрым лицом, или же сестра Уксус? Вряд ли у Клюнэ хватило на это мужества. Говорят, будто, добившись приема у Пуанкаре, старик бросился перед ним на колени и зарыдал. Зря старался. Мне точно известно: он дал взятку тюремному врачу, чтобы тот заявил, будто Мата Хари беременна, с целью сохранить жизнь ребенку.

Врач пришел осмотреть Герши, но та лишь рассмеялась:

— Кто же отец ребенка? Уж не вы ли, господин врачеватель? И когда же это произошло?

— Ваш адвокат утверждает, якобы ему удалось склонить вас к сожительству.

— Нет, нет! Только не этот милый старик. Уверяю вас. — И она отказалась подвергнуться осмотру.

Тем дело и кончилось.

В три часа ночи 15 октября мне позвонил мой знакомец Бушардон:

— Пора. Я за тобой заеду.

Я ответил, что уже готов.

На правительственном автомобиле мы отправились в тюрьму Сен-Лазер. Оставив меня у ворот, Бушардон вместе с чиновниками вошел внутрь. Когда он вернулся и сел рядом со мной, его бил озноб. Похлопав шофера по плечу, он велел ему остановиться на углу около бистро. Подойдя к стойке, возле которой рабочие в спецовках пили свой утренний кофе с ликером, он заказал двойную порцию коньяку.

— Как она выглядела? — спросил я.

— Сонной, — отозвался Бушардон.

— Ей дали наркотик?

— Не думаю. Просто у нее был сонный вид…

Обогнав направлявшуюся в Париж повозку, нагруженную зеленью, шофер настиг кортеж. Во втором автомобиле я увидел Мата Хари. На ней была шляпка с перьями. По бокам сидели две монахини.

У стены старинной Венсенской крепости на лужайке выстроились две роты солдат. Между ними оставался узкий проход. В конце его возвышался вкопанный столб.

Послышалась барабанная дробь и звуки рожка. Раздались слова команды; салютуя, простучали винтовки. Похожая на львицу, она прошла мимо помоста, на котором восседал трибунал. У кого еще могла быть такая походка? Утренний ветерок шевелил плюмаж на ее шляпке.

Признаюсь, я ощущал Герши каждой жилкой своего тела, вспоминал каждым нервом, испытывая в паху непреодолимое желание. Боже! Она вела себя перед смертью как принцесса крови. Я попытался презирать ее за позерство. За то, что обнялась с монахинями, извинилась перед лейтенантом, отказавшись надеть на глаза повязку… Что же это было, если не представление? Не последняя ее ложь?

1234510>>>