Блондин полетел следом за мной, потом, обогнав меня, круто повернул. Чтобы не натолкнуться на него, я выставила вперед руки, и он схватил меня за запястья. Отдышавшись, он представился. Это был Эйзе де Хове, сын бургомистра. Ему уже исполнился двадцать один год, и форма была ему к лицу. Я впервые заметила, какие у него длинные ресницы.
— Пошли в палатку, угощу, — промямлил Эйзе, узнав, что я Герши Зелле и слишком молода и бедна для него. Смутившись, он заговорил на местном наречии точь-в-точь, как мой папа, когда ему хотелось подразнить маму.
Угостив меня кофе, Эйзе стал изображать этакого добряка, пожалевшего маленькую девочку. Подобного отношения я не желала терпеть и принялась флиртовать. Хотя у меня это получалось неуклюже, я видела, что он считает меня неотразимой.
Ночью я обнаружила у себя на груди синяк — след от латунной пуговицы на мундире Эйзе. То был первый сувенир любви: как он меня поцеловал, я не помнила. Помню только, что его усы щекотали мне нос, и я боялась, что вот-вот чихну. Но я была счастлива от того, что он так крепко прижал меня к себе, что мне стало больно. Весь день я тыкала пальцем в синяк, чтобы испытать хоть небольшую боль.
Я пообещала встретиться с ним на другой день. Но когда наступила пора ехать, выяснилось, что мои коньки забрал Ян. Тотчас забыв всю свою терпимость и любовь к младшему брату, я его возненавидела и надела ржавые мамины коньки. День был хмурый. Над головой собрались снеговые тучи. Никого, кроме ребятни, игравшей деревянными шайбами, на реке не было. Вдали я увидела Яна, старавшегося держаться в стороне от меня. Но Эйзе не было.
В тот вечер я нарушила детский кодекс чести и пожаловалась отцу на Яна. Узнав, что новые, подозрительные друзья Яна украли у него коньки, папа раскричался и жестоко избил Яна. С тех пор Ян меня сторонился.
Я так горько плакала, что маме стало хуже. Пришел доктор, и рядом с пузырьками с розовой, желтой и зеленой микстурой появилась бутылка с темно-зеленой жидкостью, пахнувшей плесенью и мятой. Вынув из лацкана иглу, он опустил ее в кипяток и затем сделал маме укол, чтобы она успокоилась.
Ночью я слышала, как в конце коридора стонет в своей постели Ян. Папа вернулся домой очень поздно, лег спать в одной комнате с Гансом (из экономии топлива верхний этаж запирали) и храпел он так, что стены дрожали. Проснувшись, Ганс заревел, и я положила его к себе в постель рядом с кроватью, на которой лежала, шумно, с усилием дыша, мама. Я думала, что мне так и не удастся поспать, но я все-таки уснула, а когда проснулась, то убедилась, что Ганс окатил нас обоих. В комнате стояло нестерпимое зловоние.
Когда я пришла на рынок, площадь была залита солнцем, отражавшимся от поверхности сложенных пирамидами овощей. Тут я увидела, что Эйзе де Хове направляется прямо ко мне. Его золотистые усы и пуговицы сияли в солнечных лучах. Движением указательного пальца он сдвинул кадетскую фуражку на затылок и остановился передо мной, расставив ноги.
— Как поживает наша маленькая фрейлейн Герши Зелле? — спросил он, делая вид, будто наша встреча произошла случайно. Я смотрела на него, не скрывая восторга.
— А вот как, ты на меня сердишься?
Я продолжала молчать, радостно разглядывая его.
— Ну, что же ты?.. — в его голосе прозвучала жалобная нотка. Мы, жители равнины, редко бываем неразговорчивы. Мне не хотелось, чтобы он подумал, будто я язык проглотила, но сказать ему мне было нечего.
— Если через десять секунд ты не заговоришь, я тебя стукну, — продолжал Эйзе.
Какой у него был начальственный вид! Я так любила его, что у меня заболело сердце.
Но что нам было делать? Куда мы могли пойти? Словно во сне, мы побрели. Я приноравливалась к шагу Эйзе, чтобы идти с ним в ногу. Прошли мимо магазина письменных принадлежностей, владелец которого любил украшать витрину полосками бумаги и вырезанными из журналов картинками. Все в Леувардене потешались над его стараниями.
— Старый олух снова взялся за свое, — произнес, как и положено, Эйзе.
— А по-моему, это красиво, — возразила я к собственному удивлению, возмущенная тем, что Эйзе назвал лавочника «олухом». Витрина мне действительно нравилась.
— А ты знаешь, — проговорил Эйзе. — Я хотел бы стать художником. — Спохватившись, что противоречит самому себе, он замолчал. — Хотел бы тебя нарисовать, — пробормотал он и побагровел.
— Зачем? — поинтересовалась я. — Разве я красивая?
— Ничуть, — сердито ответил Эйзе.
Диалог этот расстроил нас обоих. Разве можно так разговаривать? Мы продолжили прогулку, отстраняясь друг от друга.
— Подам рапорт, чтобы меня направили в Вест-Индию, — решительно произнес Эйзе.
Я представила себе, что я замужем за Эйзе. Он стоит под пальмами, облаченный в парадный мундир, на мне длинное вечернее платье, отороченное горностаем.
Придя в парк, мы уселись на скамью под липой и, придвинувшись друг к другу, начали беседовать. Это был разговор о пустяках. О том, что его год не было в Леувардене, об общих знакомых. Одно было необычным: я испытывала восхитительную боль в чреслах.
— Герши-и! Герши-и! — послышался срывающийся голос Яна.
Завидев меня, он не обратил никакого внимания на Эйзе. По лицу его текли слезы.
— Пошли скорее! Папа вызвал меня из школы. Маме плохо…
До самого дома мы с ним бежали. Меня душило чувство вины. Как я посмела распоряжаться собственным временем? Вздумала влюбиться и рассесться на скамейке с молодым человеком! Никогда не прощу себе этого, да и меня не простят. Мама, мамочка, не умирай! Подожди меня!
Когда я ухаживала за умирающей матерью, я иногда вспоминала Эйзе, но он как бы не существовал для меня во плоти. Для меня не существовало никого, кроме мамы, доктора и домине ван Гилзе.
Даже отец и братья не входили в комнату, где лежала больная. Я хотела, чтобы братья запомнили маму такой, какой она была при жизни, а папе говорила, что мама расстраивается, когда видит детей. А те были только рады. В комнате пахло смертью и ужасным запахом изможденного тела.
Мы никогда не говорили об обязанностях, которые мне пришлось выполнять. Единственный, кто мог меня заменить, — это сиделка из благотворительного общества, но к благотворительности наша семья никогда не прибегала. Я научилась угадывать каждое желание мамы, которую не оставляла одну ни днем, ни ночью.
В этой зловонной комнате жила любовь. Мы были поглощены друг другом — больная мама и я, ухаживающая за нею. У нас было много времени, чтобы любить друг друга. Я увидела ее мужество, а она поняла, сколько во мне выдержки. Выдержку мы ценили обе. Тот, кто проявил выдержку, имел право на любовь.
Разговаривали мы мало, да и то о вещах обыденных.
— Воды мама?
— Да, спасибо тебе.
— Температура у тебя снизилась.
— Неужели?
— Ян немножко простудился.
— Скажи ему, чтобы закрывал грудь.
— Папа принес тебе луковицу тюльпана.
— Напрасно он деньги тратит. Посади ее в саду.
— Тебе лучше, мама?
— Да, дитя мое.
Время от времени, в бессознательном состоянии, она говорила что-то бессвязное о моем будущем.
— Поезжай к бабушке, Герши. Адаму она не даст ни гроша, но о тебе она позаботится.
Самой мне хотелось бы жить с папой в Амстердаме, где, он был уверен, его ожидало богатство. Когда же у нее начинался бред, мама твердила одно:
— Уезжай, Герши. Уезжай далеко.
Далеко. Мне нравилось это слово.
Доктор приходил по утрам. Достав стетоскоп, он обследовал разрушенные легкие Антье Зелле и рассеянно щупал ее неровный пульс. Лицо его изображало всемогущество, но я-то знала, что он невежествен и беспомощен.
— Как и следовало ожидать, — заявлял он каждый день, показывая всем своим видом, что ничего, кроме смерти, ожидать не следует.
Домине ван Гилзе приходил пополудни. Это был святой человек, оказавшийся на грешной земле. Думаю, ад и рай были для него более реальными, чем наша Голландия, и он нередко рассказывал о райских реках и каналах так, словно он сам плавал по ним. Он полагал, что ад — это место, где горит вечный огонь, пожирающий грешников.
Возможно, в жилах его текла кровь инквизиторов. Он терзал мою мать; приближая к ней аскетическое лицо средневекового монаха, он призывал ее к покаянию. Дважды мама принимала его за пришедшего по ее душу дьявола, и она кричала, чтобы тот ушел.
Дав ей успокоительного, я выталкивала пастора за дверь, хотя тот противился, заявляя, что мама не должна умереть с богохульством на устах и что он останется до тех пор, пока она не сможет помолиться.
— Завтра, — обещала я. — Завтра.
И назавтра он возвращался. Однажды пастор сказал, что мне следует стать сестрой милосердия и служить Господу, но я знала, что ухаживать за больными я больше не смогу.
На прошлой неделе мне дважды показалось, что мама при последнем издыхании. Всякий раз я вскрикивала, кто-нибудь бежал за доктором, и она выкарабкивалась. Доктор вещал о науке и творимых ею чудесах, пастор говорил о Боге и творимых Им чудесах. Я же думала только о маме, о том, какая она мужественная и терпеливая.
Конец наступил неожиданно. Еще минуту назад мама была жива и владела собой, а минуту спустя началась агония.
И она умерла.
Я была бессильна что-то предпринять. Я не стала звать папу, а лишь сидела у смертного одра, на котором, смяв простыни, лежала мертвая мама. Хотя я не притронулась к ней, я ощущала, как холодеет ее тело. Глаза у нее были открыты, челюсть отвисла.
Хотелось плакать, но глаза мои были сухи. Я испытывала не чувство утраты, а удовлетворения. Я научилась любить маму всем своим сердцем, а она — меня. Разве можно сожалеть об этом?
Пастор пришел рано утром. Позднее он заявил, что его послал Бог. По его словам, он стучал и стучал, а затем толкнул дверь. Я сидела на стуле у материнской постели и крепко спала.
Когда я проснулась, то стала оплакивать смерть мамы, и мне захотелось увидеть отца. Папа, которого я обожала, был слишком слаб. Он никогда не смог бы, да и не захотел бы содержать меня. В ту минуту я поняла, что осталась одна на свете. Смерть мамы сделала меня сиротой.
VI
ГЕРШИ. 1892–1894 годы
— Вы невежественный, вероломный, тщеславный, мстительный, капризный и недостойный человек, Адам Зелле, — заявила бабушка, подчеркивая каждое слово. — Я женщина старомодная и выскажу все, что о вас думаю. Вы обманщик и лжец. Я не дам вам ни одного гульдена. И я потребую через суд опекунства над детьми моей умершей дочери. А теперь оставьте мой дом!
— Только вместе с моей девочкой, — возразил отец. — С моей Герши.
Я выползла из угла комнаты, куда забилась в начале ссоры, и попыталась взять отца за руку. Но рука его выскальзывала у меня из пальцев.
— Чепуха! Ну какой вы воспитатель для молоденькой девушки, Адам Зелле?
— Я имею право, — неуверенно проговорил бедный мой папа. — Я имею право.
Очень мучительно видеть, как унижают взрослого человека. Это ужасное и вредное зрелище.
Попрощавшись со мной, папа повернул меня в сторону, уткнулся в плечо подбородком и обнял за талию.
— А ты не такая уж и страшненькая, детка моя, Герши, — заговорил он, переходя на просторечие. — О тебе в пивных языки чешут, а тебе и шестнадцати нет. И то правда, боюсь я взять тебя к себе. Бабушка даст тебе хорошее приданое, девочка ты славная, скоро замуж выскочишь. Тогда уж никто не помешает мне стать дедом собственных внуков. Разве не так?
Я даже не заплакала. Что толку?
Бабушка меня не любила, хотя относилась ко мне лучше, чем к мальчикам, которых обожала. Когда мы с ней встречались, я покрывалась гусиной кожей. И поныне, когда я вспоминаю свою бабушку, то ногти впиваются мне в ладони. Очень неприятно жить под одной крышей с человеком, который тебя недолюбливает. Неприятно и обидно.
Единственным моим желанием было ходить в школу. Я думала, что образование даст мне возможность прокормить себя.
Бабушка выбрала для меня лучшую и самую дорогую школу в Лейдене. Возможно, она испытывала чувство вины передо мною из-за того, что не переносила меня и желала выпроводить из дома. Успев забыть почти все, что прежде знала, я провалилась на вступительных экзаменах и насилу устояла перед желанием утопиться в соседнем канале. Но бабушка услала меня к тетушке и дяде в Снеек и наняла мне репетитора.
Решив непременно поступить в школу на сей раз, я сидела над учебниками по восемь — десять часов в сутки, не считая трех часов, в течение которых местный учитель «натаскивал» меня. Впрочем, Снеек и унылую, однообразную равнину, оживляемую стадами коров, я ненавидела, как ненавидела и тамошний сырой климат. Тетушка не разрешала мне ходить на прогулку в город, где под вечер у гостиницы «Вийнберг» играл оркестр и группы молодых людей и девушек чинно прохаживались по улице, разглядывая друг друга. Зато заставляла меня ходить каждое утро в церковь, даже если накануне я допоздна засиживалась за учебниками. Дядя же был ко мне безразличен и, думаю, даже не знал, что я нахожусь у него в доме.
Поскольку любить меня было некому, я сама любила себя и называла «милой Герши» и «бедной Герши». Драматизируя свое одиночество, стала бледной, запустила волосы, которые свисали теперь сальными косицами вдоль щек. Когда явилась на экзаменационную комиссию, то представляла собою жалкое зрелище.
Ко всеобщему удивлению, экзамены я сдала успешно и сразу ожила. На другой день меня было не узнать.
— Только не заносись, — говорила тетушка из Снеека, помогая мне удлинить юбку и рукава платьев, едва прикрывавшие мне кисти рук.
Бабушка прислала мне великолепное пальто и даже позволила переночевать в Амстердаме у папы, хотя тяжба между ними еще не закончилась.
Тетушка из Снеека проводила меня до Ставорена. Все три часа я сидела, прижавшись носом к окну, отчасти оттого, что изо рта у нее пахло тухлым сыром. Когда мы проезжали мимо Хиндлоопена, то, увидев великолепную колокольню, я воскликнула:
— Посмотрите, как красиво!
Но тетушка меня одернула:
— Не кощунствуй, Гертруда.
Очутившись на палубе парохода, я жадно вдыхала терпкий ветер, дувший со стороны Зюйдер-Зее, чтобы отбить зловоние Снеека, и бросила за борт бутерброды с сыром, которые мне дали с собой. При виде построенных два века назад серых дряхлых зданий Энкхейзена, которые тянулись вдоль берега, я почувствовала, что нахожусь за тысячи миль от Снеека.
— Не узнала меня, — прокричал папа, встав передо мною на сходнях.
Действительно, этого статного, красивого, чисто выбритого мужчину, который энергично махал рукой, когда судно подходило к причалу, я приняла за иностранца. Он выглядел великолепно — свежий, нарядный, помолодевший без усов. И пейзаж мне понравился. Вагон стучал на стыках рельсов, когда мы ехали в Амстердам мимо нарядных вилл, окруженных рвами, через которые были переброшены мосты.
По словам папы, он занимался поставкой нефти, хотя большей частью оставался в Амстердаме. Зарабатывал он неплохо.
— Мне нужен был размах, я его добился. Я современный человек, Герши, житель большого города, вот и все.
Я воспрянула духом. Как только кончу школу, я приеду к отцу и буду о нем заботиться. Даже если суд назначит опекуном бабушку, кто запретит почти взрослой девушке жить у отца? И все мои прежние мечты о «хорошей жизни» вместе с папой в Амстердаме сбудутся.
— Я хочу тебя кое с кем познакомить, детка, — произнес папа. — Ты у нее останешься на ночь, поскольку сам я живу в гостинице для коммерсантов. Это удобно для дела, но неподходящее место для молоденькой девушки. Моя знакомая говорит: «Какая жалость, что она не католичка, а то ее можно было бы отправить в монастырь для получения образования».
Я так расстроилась от этих слов, что разинула рот.
— Какой только чуши не говорят о католиках, — со смущенным видом продолжал папа. — Домине ван Гилзе был ханжой, Герши. Моя Хельга славная женщина и не позволяет себе никаких вольностей, уверяю тебя. Тебе она понравится.
— Кто «она»? — спросила я.
— Ни к чему скрывать, — проговорил папа, нервно теребя нарукавную повязку. — Ты же знаешь, календарь сердцу не указ. Она вдова, и я вдовец, оба мы домоседы. Она моя невеста, Герши. Можешь быть уверена, и для тебя припасено золотое колечко, когда настанет твой черед. Ты меня слышишь? Ты полюбишь Хельгу, а Хельга полюбит мою девочку.
Сунув ладони под мышки, с несчастным видом я принялась раскачиваться взад-вперед всем корпусом. Бедная Герши стала круглой сиротой.
— Тебе нездоровится, детка?
Я отрицательно покачала головой. Да будь я при смерти, кому теперь до меня есть дело?
Хельга встретила нас в вестибюле гостиницы-ресторана «Рембрандт», в которой жил папа. Никогда еще не встречала я такой суетливой женщины, да она еще и пришептывала что-то сладковатым голосом. Бусы и браслеты, стукаясь друг о друга, позвякивали, ткани развевались, а когда она вертела головой, то розы, прикрепленные к модной шляпке, раскачивались из стороны в сторону. Огромных размеров костяные заколки то и дело вылезали из ее соломенных волос, и если она не успевала их подхватить на лету, то заставляла отца поднимать их с пола.
— Такая заколка и пол проломит, — заметил с проказливым видом папа, вытирая заколку о рукав.
— Несносный, — прощебетала Хельга. Воткнув заколку в волосы, она одернула юбки на своих вертлявых бедрах и увела меня из гостиницы.
На улице было светло, и я заметила, что дамочка пудрится. Заметив на моем лице осуждение, отец крепко схватил меня за руку и привлек к себе.
— Веди себя прилично, — прошипел он мне на ухо.
Хельга заявила, что извозчика брать не следует. Багаж мой был отправлен в Лейден, в руках у меня был лишь небольшой саквояж.
— Не беспокойся. Ничего с твоей бесценной Герши и со мной не случится, — произнесла Хельга, когда папа стал провожать нас к трамвайной остановке. — У меня уже есть одна падчерица, которую я обожаю. Скоро мы с тобой подружимся.
«Никогда», — молча поклялась я.
— У меня такие чудесные планы, — продолжала она в то время, как мы тряслись по нарядным улицам незнакомого города. — Я возьму тебя с Катринкой (это дочь моего покойного, горько оплакиваемого мужа) завтра на аукцион Фраскатти. Это одна из достопримечательностей Амстердама. А по пути я куплю тебе шляпку. Когда наденешь обнову, сразу почувствуешь себя нарядной городской девочкой.
— Мне она не нужна, — отрезала я. — Спасибо. — На самом же деле мне страсть как хотелось получить шляпку.
— Не сердись на нас — на меня и отца, — произнесла Хельга доверительным шепотом. — Так уж получилось. Да и к чему было ждать? Мы с ним оба одиноки и немолоды, знаем, чего хотим. Милая, давай дружить. — И она протянула мне затянутые в перчатки руки.
— Хорошо, — буркнула я и, не замечая протянутых рук, уставилась в пространство.
Я считала свое недостойное поведение верностью матери, но в минуту, когда мне так нужен был друг, приобрела врага. В сущности, Хельга была женщиной доброй, но того, что я отвергла ее, она мне не простила.
Войдя в ее гостиную, я невольно захлопала в ладоши. Мне никогда прежде не доводилось видеть комнаты в восточном стиле. На стенах, украшенных красочными турецкими коврами, висело множество ятаганов, сабель и дротиков, полки и столики были уставлены яркими безделушками. Украшенные орнаментом бронзовые вазы и диваны с толстыми кожаными подушками привели меня в восторг. Такой великолепной комнаты я еще никогда не видела.