— Тебе нравится? Адаму тоже, — обрадовалась Хельга. — Очарование Востока. По-малайски тебя бы назвали попа. Ты даже чуточку смахиваешь на яванку.

Но я не позволила себе расслабиться. Фыркнув, я повернулась к ней спиной.

Вздохнув, Хельга провела меня в другой салон. В нем было накурено, и я поморщилась.

— Бабушка Катринки — малайская принцесса, но курит, как солдат. Многие из них курят. Ужасно, не правда ли? По-голландски она не понимает, к тому же глуха. Так что просто улыбайся. — Хельга обнажила белые крупные зубы.

Огромного роста темнокожая старая женщина заворочалась в кресле. Хельга прокричала ей что-то на певучем языке, и старуха, не ответив, оглядела меня с ног до головы. Затем поднялась, тучная, но подвижная, как гигантская рептилия, и, взяв меня за плечи, повернула вокруг оси. Я повиновалась и спросила у Хельги, что сказала старуха.

— Не могу тебе этого повторить, — отозвалась Хельга, когда огромная принцесса опустилась в свое кресло. — Это очень интимно. А впрочем, ничего плохого она не сказала. Она посоветовала тебе не затягивать груди, иначе они будут отвислыми.

Я так оскорбилась, что затряслась всем телом, и на глазах у меня выступили слезы. Старуха поцокала языком и, взяв двумя пальцами сигару, поднесла ее к губам.

— Катринка! — пробасила она и, сунув сигару в рот, затянулась, кивая при этом головой.

В комнату вбежала девушка. Она была примерно моего возраста, с оливковой кожей, невысокого роста и хрупкая. Сквозь огромные линзы очков в стальной оправе приветливо смотрели ее глаза.

— Добро пожаловать, фрейлейн Зелле, — произнесла она. — Рада вас видеть.

Я подумала, что все это происходит во сне. Такой красивой и элегантной девушки я в жизни не встречала. Никогда не видела, чтобы платье так плотно облегало фигуру, в то же время не стесняя движений. Не видела таких ухоженных ногтей, такой гладкой прически.

На другой день мы с Катринкой стали союзницами и подругами. Они с бабушкой должны были вернуться на Яву, как только Хельга и мой отец поженятся. Но уезжать Катринке не хотелось.

— Ничего, кроме зеленой воды, зеленых орхидей и черных вулканов там не увидишь, — сетовала она. — А это такая скука. Будь даже принцессой крови, умрешь от скуки.

— А я бы уехала туда, — возразила я.

— Как только познакомлюсь с немцем, выйду за него замуж и перееду в Берлин, — решительно заявила Катринка. — Вот такая жизнь мне по душе.

— Мне тоже, — отозвалась я.

— Можно, я стану называть тебя «кузиной», хотя мы и не родственницы?

— Кузина Катринка…

— Кузина Герши…

На следующий день на аукционе Фраскатти нам удалось отстать от Хельги, и, взявшись под руки, мы принялись бродить по зданию. Я была так возбуждена, что дышала, как запыхавшийся щенок. Люди кричали друг на друга на всевозможных языках, и пыль поднималась до самой крыши. Мальчишки-рассыльные сновали в толпе. Они внимательно наблюдали за сидевшими в изолированных секциях галерей мужчинами с каменными лицами, которые делали им условные знаки. Отличить участников от зрителей можно было по их реакции на происходящее. Даже наблюдать за торгами было увлекательно, что же касается тех, кто в них участвовал, то они, казалось, ставят на карту собственную жизнь.

— Так оно и есть, — заметила Катринка. — Во всяком случае, свои состояния. Бывает, что негоцианты, когда их обходят соперники, кончают жизнь самоубийством или умирают от разрыва сердца. По словам одного моего знакомого, по сравнению с табачными торгами у Фраскатти рулетка — это детская игра.

Каждые четверть часа воцарялась мертвая тишина, и все замирали как вкопанные. Какой-то человек называл цифру, оканчивающуюся сотыми долями цента, и чье-нибудь имя. Затем все бросались куда-то бежать; нас чуть не сбили с ног. В следующую минуту, словно по мановению волшебной палочки, толпа орущих мужчин и юношей окружила какого-то человека. По словам Катринки, бывало, что подростки, подобно альпинистам, карабкались по стенам здания, чтобы разделаться с коммерсантом, приобретшим последний лот табака.

К нам подошел настоящий француз с тростью в руках и лиловым галстуком на шее и поздоровался с Катринкой, которая представила меня ему как свою кузину, мадемуазель Зелле. Я заговорила с ним по-французски, и он похвалил меня за хорошее произношение:

— Я прихожу сюда, чтобы понаблюдать, как возбуждаются флегматичные голландцы, — объяснил он, чем очень рассмешил меня. — Зрелище стоит того. Epatant, ne c'est pas? [Потрясающе, не так ли? (фр.).] Подумать только, возбужденные голландцы?

— Epatant, — согласилась я, чувствуя себя на седьмом небе.

Подошли еще два человека. Один из них, еврей, был похож на господина Шнейтахера, второй был низенький, подслеповатый мужчина с заметной лысиной.

— Сделай одолжение, — произнес, обращаясь к Катрин, еврей, — сними свои очки.

Та не стала ломаться, и мы все трое так и ахнули. Моргая близорукими глазами, Катрин повернулась к нам в фас, затем показала изысканный, как у Нефертити, профиль.

— Видели? — сказал еврей. — Что я вам говорил?

— Вы позволите мне высечь вас? — спросил подслеповатый.

Катринка выгнула брови. Рядом с ней я почувствовала себя нескладной и некрасивой. Выбравшись из толпы, я отдышалась и спросила:

— Высечь? А за что?

— То есть изваять. Это скульптор. Очень модный и ужас какой бездарный. Но я стану позировать. Ради любопытства. К тому же мой обожаемый еврейский друг просил меня об этом. И еще, я хочу досадить Хельге. Она такая мещанка.

— Ненавижу ее, — призналась я.

— Ну что ты, — возразила Катринка. — Женщина она неплохая. Откуда у тебя такая жасминовая кожа, Герши?

— Меня подменили, — со счастливым выражением лица ответила я. — Зачем ты носишь очки, ты же такая красивая?

— А затем, что без них я ничего не вижу, — рассмеялась Катринка.

Прежде чем лечь спать, мы с Катринкой поклялись встретиться снова. Она со своей бабушкой на следующей неделе отплывала на Яву, а я должна была прибыть туда позднее. Всю ночь мне снились орхидеи, растущие в кратерах вулканов.

На рассвете меня разбудила Хельга. Вместе с папой они проводили меня на вокзал, после чего поспешно зашагали по платформе. Последнее, что я увидела, — это их плечи, касавшиеся друг друга. Всю дорогу, до самого Гарлема, где мне предстояла пересадка на Лейден, я плакала по отцу, как по покойнику.

Окруженная высокой кирпичной оградой, школа меня разочаровала. Среди шестидесяти девочек я умудрилась не найти ни одной подруги. Я была изгоем и безнадежной провинциалкой. Чтобы не подать виду, как я несчастна, держалась высокомерно, находила отдушину в книгах. Не желая, чтобы кто-то увидел мое бедное нижнее белье, раздевалась под одеялом. У каждой девочки была подруга, а то и две, лишь со мной никто не дружил.

Приближалось Рождество, но бабушка написала, что мне не следует приезжать на каникулы, так как дело об опекунстве все еще тянется, да и у Яна корь. Запершись в туалете, находившемся в дальнем конце ванной, я расплакалась. Чтобы никто не слышал моих рыданий, время от времени я спускала воду. Те немногие девочки, с которыми я хотя бы разговаривала, разъезжались по домам. В пансионе остались лишь те, кто приехал из отдаленных владений Голландии. Они держались особняком, были заносчивы и скрытны. Эту группу возглавляла Мария Зегерс, белокурая амазонка с круглым, как блин, лицом и наглыми манерами, которая меня не переваривала.

Единственное, в чем я была впереди, — это языки. Хотя я не могла воспроизвести мелодию, зато изучала тот или иной иностранный язык, запоминая его, как певец запоминает песню. В результате я опередила Марию во французском и немецком языках и даже знала малайский не хуже ее, хотя Марию воспитывали малайские няни.

На второй день после начала каникул я с несчастным видом шла от учебного корпуса по покрытой снегом, смешанным с грязью, дорожке и думала, до чего же уныла жизнь. Я шагнула в сторону, пропуская господина Вета, директора нашего пансиона, и столкнулась с Марией.

— Что вы думаете, фрейлейн Зелле, об этом чудовище, которое распоряжается нашими судьбами? — спросила она sotto voce [Вполголоса (ит.).] по-малайски.

Я встрепенулась. Шаркая высокими ботинками по грязной траве, я ответила на том же языке:

— У господина с важными манерами на сюртуке жирные пятна.

— Г-м-м, — произнес Вет, поравнявшись с нами. — Фрейлейн Зегерс и г-м-м фрейлейн… ах да, Зелле. Несомненно, вы скучаете по дому в эти праздники. Но знайте, если у вас какие-то проблемы, дверь моего кабинета всегда открыта для вас.

Ученицы называли директора «Сам Г-м-м» или «Лейденский Паша-Маша». Потешаться над ним считалось comme il faut [Приличным (фр.).].

Выступления его перед учащимися были многословными и скучными. Каждое слово перемежалось звуками «г-м-м», так же как и «краткие беседы» с «юными дамами», которые он проводил, открыв дверь, в своем кабинете.

Из класса в класс ходили о нем рассказы. Поговаривали, что в городе у него содержанка. Он не принимал на работу ни одного учителя, если тот не был женат или не имел постоянной любовницы. В женском пансионе нельзя было допустить даже намека на скандал. «Мы обязаны выпустить их из нашего учебного заведения нераспакованными, завернутыми в шелковую бумагу», — заявил он однажды.

В сущности, все мы обожали господина Вета. Остальные мужчины не вызывали в нас ни малейшего интереса. У толстого профессора немецкого языка, герра Хердегена, была толстая жена, которая показывала у себя в гостиной диапозитивы с видами Баварских Альп. Профессор математики болел чахоткой и имел шестерых детей. Был у нас еще Лассам, хорошо сложенный маленький человечек с Суматры. Он учил нас играть в теннис и латинскому, а также вел специальный курс малайского языка, который я посещала. У него была приятная внешность, и когда он играл в теннис, мышцы перекатывались у него под кожей, но Лассам больше походил на девушку, чем на мужчину, и мы относились к нему как к котенку. Садовниками служили старики, страдающие ревматизмом. Единственным, кто являл собой образец мужчины, был доктор Вет.

Во всяком случае, он был рослый, плечистый и источал силу. Даже грушевидный живот его внушал к себе почтение. От директора всегда пахло одеколоном и помадой для волос. Нам нравилось, когда он жал нам руки или гладил нас по плечам, делая вид, что исправляет осанку своих учениц.

— Спасибо, господин директор, — ответила я на предложение выслушать мои жалобы.

— О, благодарю вас, господин Вет, — проговорила Мария.

— Кроме того, — добавила она по-малайски, когда директор прошел, — на подбородке у него какое-то пятно.

— И еще одно, — подхватила я, радуясь собственной дерзости, — на панталонах.

Мария громко захохотала и обняла меня за талию.

— Ах ты, соколиный глаз! Откуда ты взялась, ясноглазая?

— Из Львиного Ока.

— Вот как! Если ты из Львиного Ока, чего же ты ревешь?

— Потому что я сиротка, — произнесла я с трагикомическим выражением лица. — Никто меня не любит, кроме кузины, яванской принцессы.

— Ты шутишь!

— Не шучу.

— Тогда я присваиваю тебе звание почетного члена нашего имперского клуба!

Девочки из клуба, собираясь по вечерам, говорили о других ученицах, учителях, своих семьях, о музыке, философии, религии, браке и интимных отношениях.

Объединяя разрозненные сведения об этом жизненно важном предмете, мы также обсуждали вопросы морали. Однажды долго спорили о том, вправе ли девушка целоваться с мужчиной, с которым она не обручена. Наша отважная Мария заявила, что ни за что не обручится с мужчиной, если с ним не целовалась.

— Как же я иначе узнаю, что он мне по нраву? — вопрошала она, поднимая к нам свое лунообразное лицо. Одна девушка заявила, что не следует целоваться даже с собственным женихом.

— А вдруг ты не выйдешь за него замуж? — упорствовала она.

— Фи, — отозвалась Мария. — Всем известно, что женщинам нравится целоваться в такой же степени, как и мужчинам. Кроме того, туземные девушки даже делают сами знаете что еще до замужества.

— Но это же язычники, — возразила я. Но затем сообщила новым своим подругам, что Леуварден вовсе не такой ханжеский город, как некоторые другие. — Никто у нас тебе слова не скажет, если ты на излучине реки, немного поломавшись, позволишь юноше поцеловать себя.

Все захихикали, а Мария поинтересовалась:

— С открытым ртом?

— Что это значит? — спросила я, шокированная этим вопросом.

— Поцеловать в самую душу, — таинственно проговорила Мария.

Девушка, которая считала, что не следует целоваться даже со своим женихом, вышла из комнаты.

— Я видела, — лгала я, — как она этим занимается. — Опустив большими пальцами уголки губ, указательными я сделала глаза раскосыми. — Мадемуазель Лебрен заявила, что это улучшает цвет лица. Она не такая уж невинная, какой прикидывается.

Все засмеялись жестоким смехом.

— Ты такая наблюдательная. Отныне я нарекаю тебя Мата Хари — Утреннее Око, Солнце, Желтый Глаз, Львиное Око. Да будет так! — С этими словами Мария вылила мне на голову стакан воды.

— Какая прелесть! — встряхнула я мокрой головой. — Теперь я Мата Хари. — Я обняла Марию с чувством любви и признательности.

— Хотела бы я, чтобы и у меня волосы завивались, как у тебя, мадемуазель Мата Пата, Хари Кари, — проговорила Мария, запустив пальцы в мою шевелюру.

Итак, я превратилась в «Мата» или «Мата Хари» для всех, кроме учителей, которые бранили меня за то, что стала менее прилежной. Я научилась делать вид, что внимательно слушаю, а сама в это время думала о своем, сокровенном. Но экзамены показали, что я мало чего стою на самом деле, и если бы не мои успехи во французском и немецком, весной меня исключили бы из пансиона. И если бы доктор Вет, преподававший историю Голландии, не поставил мне незаслуженную отличную оценку по своему предмету.

— Паша неровно дышит к Мата, — объявила Мария.

— Я не в его вкусе, — возразила я. — Ему нравятся хорошенькие и миниатюрные. Я дылда и страшная.

— Ничего подобного, — сказала какая-то девушка. — Ты просто своеобразна.

— И таинственна, — добавила третья.

Я тотчас высунула голову из черепашьего панциря и стала чувствовать себя привлекательной.

После того как я написала бабушке, что, желая подтянуться по математике и латыни, хочу остаться на летнее обучение, она щедро вознаградила мое рвение, как и отец. Захватив с собой мадемуазель Лебрен, все деньги я истратила на наряды. Француженка была некрасивой и старой девой, но у нее был размах. Всех поразила перемена в моей внешности, и мадемуазель Лебрен пригласила меня на «огонек». Она это делала регулярно, чтобы поведать девочкам постарше «кое-что о жизни».

Бог тому свидетель, ничего особенного она не сообщила, но невольно дала мне понять, что я женщина, что у меня есть груди и ягодицы, что моя физическая природа может быть приятной лицам противоположного пола. Такого со мной еще не случалось. У меня вошло в привычку спать, тесно сжав ноги, подложив под себя ладони, и опускать глаза под взглядами мужчин.

Режим дня для тех, кто остался заниматься в летней школе, был очень либеральным. Мы могли без присмотра гулять по улицам, кататься на велосипедах за город и устраивать там пикники. Лейден утопал в цветах, и обыватели украшали стены и балконы домов розетками национальных цветов — красного, белого и синего. Мы с Марией так хорошо играли в теннис, что Лассам научил нас подавать мяч по-мужски, и мы, вздымая юбки, порхали по корту, парируя самые трудные удары. Когда доктор Вет вернулся из отпуска, мадемуазель Лебрен пожаловалась ему, что Лассам обращается с нами, как с юношами. Того и гляди станем суфражистками или, еще хуже, социалистками.

Его секретарша слышала, как директор заявил: «Здоровый ум в здоровом теле». При этом он погладил себя по животу, заметно спавшему после пребывания в течение нескольких недель на популярном бельгийском курорте. «Это современные молодые женщины с современными взглядами».

Наблюдая за нашей игрой, всякий раз, как я делала хорошую подачу, он восклицал: «Браво!»

Однажды директор пригласил нас шестерых на прогулку по городу, выступая при этом в качестве экскурсовода. Мы все ходили и ходили, останавливаясь возле каждой достопримечательности, выслушивая при этом краткую речь доктора Вета.

— У тебя глаза как блюдца, ты, стервочка, — прошептала Мария, когда мы вырвались из кольца, окружившего нашего гида.

Подойдя к статуе всемирно известного врача Германа Бурхааве, выполненной Страке, мы застыли в ожидании. Мария, которая была на экскурсии по городу год назад, сказала, что надо только подождать. Что Вет всякий раз рассказывал страшную и поразительную историю.

По словам доктора Вета, Бурхааве умер в 1738 году, оставив после себя состояние в два миллиона флоринов и увесистый том, на титульном листе которого было начертано: «В сей книге собраны все секреты медицинской науки». Едва он скончался, душеприказчики поспешили после похорон заглянуть в книгу. Оказалось, что все листы ее чистые. Лишь на последней странице стояло: «Держи голову в холоде, ноги в тепле, а кишечник опорожненным».

Соученицы мои зашушукали и покраснели. А я, довольная тем, что оценила по достоинству розыгрыш знаменитого врача (надо мною всегда подшучивали, утверждая, будто мне чуждо чувство юмора), громко расхохоталась. Я слишком долго ухаживала за умирающей матерью, каждый день вынося горшки, и оттого слово «кишечник» меня не шокировало. Подруги же были шокированы моей непосредственностью, а доктор Вет возмутился.

На следующий день он вызвал меня к себе. Я сидела у него в кабинете и слушала его «наставления», из которых ничего не могла понять. По его словам, история зачастую «с душком», но мы должны относиться к этому сдержанно. Г-м-м. Он тешит себя надеждой, что из его пансиона выходят лишь приличные юные дамы. И так далее. И все это время смотрел на меня поверх сложенных домиком рук и несколько раз украдкой провел языком по губам.

Я сделала книксен, когда директор отпустил меня, и заверила его, что всем сердцем стремлюсь достойно окончить учебное заведение. На самом же деле мне хотелось одного — остаться в пансионе до конца дней своих. Когда директор стал оказывать мне знаки внимания, мне не оставалось ничего иного, как примириться с этим.

Мои соученицы поддразнивали меня, но в душе завидовали. Я стала в пансионе знаменитостью. Сначала мне это льстило.

Но со временем ухаживания его стали настолько настойчивыми, что даже преподавательский состав стал обращать на это внимание. Доктор Вет каждый день заходил в мой класс и вызывал меня к себе для бесед. Пока он рассказывал мне историю Лейдена, я считала пятна на его сюртуке и загадывала, считая пуговицы, за кого выйду замуж: моряк, чудак, денежный мешок, судейский крючок. Подпершись кулаками, я сидела, опустив ресницы. Я боялась взгляда его глаз, в которых было жадное и испуганное выражение.

Когда я выходила из учебного корпуса, он был тут как тут. За исключением часов, проведенных в классе и кабинете директора, я все время сидела в дортуаре, куда он не смел войти, и обрадовалась, когда выпал снег и нас перестали выпускать из пансиона.

— Я околдовала его, — заявила я, когда стало невозможно утверждать, что внимание ко мне со стороны Вета — случайность. — Я ведьма fatale [Роковая (фр.).].