A. Часы, которые неправильно идут.

Б. Роман (космотриллер), который ему прислала мама, не учтя того факта, что каждая свободная минута Джеймса будет занята чтением разнообразных книг, подсунутых кем-то еще.

B. Зерновые батончики, запасенные на случай голода после ядерной катастрофы.

Г. Железный браслет, который совершенно не помогал ему раньше, хотя отлично защищал остальных».

Я нащупал тонкую неровную полосу железа с утолщениями на концах, согнутую в кольцо, и затянул ее вокруг запястья.

Несколько недель назад отметина от браслета у меня на руке наконец-то пропала.

С железом я буду чувствовать себя лучше — защищенным, непобедимым.

Даже обманывая себя самого, я — великолепный лжец.

Я сжимал шарики, пока они не защемили мне кожу.

— Теперь готов.

За завтраком все было как обычно: кучка музыкантов, которых слишком рано разбудили, собралась в столовой. Должен сказать, архитектор был молодец: всю восточную стену занимали огромные окна. Утреннее солнце заливало комнату, освещая исцарапанные столешницы и потускневшие рисунки на стенах. В любое другое время дня столовая была вполне заурядной, даже слегка обшарпанной, но по утрам, затопленная солнечным светом, она выглядела как собор.

Приглушенные разговоры тонули в стуке ложек по мискам с хлопьями и скрежете вилок, отделяющих кусочки от жесткой яичницы. Я размешивал хлопья, пока они не превратились в пасту. Во рту еще держался вкус музыки из моего сна.

— Джеймс, если ты поел, мне нужно с тобой поговорить.

Салливан. Большинство преподавателей, живущих на территории колледжа, едят позже в отдельной столовой, подальше от студентов, но Салливан часто завтракает вместе с нами. Его урок — первый, так что неудивительно, что он ест в такую беспросветную рань, да и жены у него нет. Меган, с которой мы вместе ходим на занятия по английскому, насплетничала, будто жена бросила Салливана ради директора корпорации, выпускающей какую-то фигню, — разноцветных пони или что-то вроде этого, — так что другой компании к завтраку у Салливана нет.

— У нас совещание, — ответил я.

Салливан посмотрел на моих соседей. Все те же физиономии: Меган, Эрик, Уэсли, Пол. Все, кроме той, кого я хочу видеть. Она что, уже не может сидеть со мной за одним столом?

— Эй, прихвостни, дадите нам с Джеймсом перемолвиться словечком?

— Он во что-то влип? — прервала длинный монолог о британских ругательствах Меган.

— Не сильнее, чем обычно.

Салливан не стал ждать ответа, а просто подхватил мои хлопья и направился к свободному столу.

— Кажется, меня требует начальство, — пожал я плечами. Приятели без меня скучать не будут — сегодня я тот еще собеседник. — Увидимся на занятиях.

Я подошел к Салливану и сел напротив. Есть пасту из хлопьев мне не хотелось, и я просто наблюдал, как он длинными узловатыми пальцами выковыривает из своего завтрака орехи. В нем все было длинным и каким-то помятым, как будто его высушили в машинке, и надели, не погладив. Вблизи мне стало ясно, что он еще очень молод, даже сорока еще нет.

— Со мной связался твой преподаватель по волынке, — сказал Салливан, укладывая еще один орешек в аккуратную кучку на салфетке. Кучка рассыпалась. — Или, может, правильнее сказать «твой бывший преподаватель»?

Он вопрошающе приподнял бровь, не отрывая глаз от орехов.

— Да, так правильнее, — согласился я.

— Как тебе в нашей школе? — Салливан наконец набрал хлопья в ложку и принялся за еду. Со своего места я слышал хруст: он ел хлопья без молока.

— Все лучше, чем китайские пытки.

Мои глаза сосредоточились на руке, в которой он держал ложку. На одном из узловатых пальцев красовалось широкое металлическое кольцо, испещренное какими-то знаками, тусклое и уродливое, как мой браслет.

Салливан проследил за моим взглядом, посмотрел на мое запястье, затем на свое кольцо.

— Хочешь рассмотреть? — Он положил ложку и начал стаскивать его с пальца.

В ушах у меня запела тошнотворная, неуверенная мелодия, и я увидел, как Салливан падает на пол, встает на четвереньки, и его рвет цветами и кровью.

Я на секунду зажмурился. Когда я открыл глаза, он все еще возился с кольцом.

— Не надо, — я замотал головой, — я не хочу на него смотреть. Пожалуйста, не снимайте.

Сначала сказал, потом подумал, нормально ли это прозвучало. Пожалуй, больше похоже на слова какого-то психа, но Салливан, кажется, не заметил. Правда, кольцо оставил в покое.

— Ты не дурак, — продолжил он. — Я уверен, что ты понимаешь, почему я тебя позвал. Мы — школа музыкального профиля, а ты фактически закончил ее с отличием еще до того, как поступил. Я смотрел твои данные. Ты не мог не знать, что у нас нет преподавателей твоего уровня.

Если я матери не признался, почему я здесь, то первому попавшемуся преподу я тоже не скажу.

— Может, я все-таки дурак?

Салливан покачал головой:

— Я дураков повидал, ты на них не похож.

Я чуть не расплылся в улыбке. А он ничего, молодец.

— Хорошо, предположим, что я не дурак. — Я отодвинул тарелку с хлопьями и облокотился на стол. — Предположим, я знал, что не найду здесь Оби-Вана от волынки. Также ради удобства предположим, что я вам не скажу, зачем я пошел сюда учиться, — если, конечно, мы исходим из того, что у меня была причина.

— Согласен. — Салливан посмотрел на часы и снова поднял глаза на меня. Его взгляд был внимательным, не преподавательским. — Я спросил Билла, что с тобой делать.

Я не сразу вспомнил, что Билл — преподаватель волынки.

— Он сказал, чтобы я просто оставил тебя в покое. То есть дал бы тебе возможность заниматься в то время, когда у тебя назначен урок, и успокоился. Но, по-моему, это — извращение идеи музыкальной школы. Ты согласен?

— Да, есть в этом что-то неправильное, — ответил я. — Не знаю, правда, стал бы я употреблять слово «извращение»…

— Поэтому я решил, что мы назначим тебе занятия по другому инструменту, — перебил Салливан. — Никаких деревянных духовых и язычковых, ты их слишком быстро освоишь. Возьмем гитару или фортепиано. Чтобы ты не за пять минут научился.

— Имейте в виду, — сказал я, — я немного играю на гитаре.

— Имей в виду, — передразнил меня Салливан, — я тоже. Но на фортепиано я играю лучше. А ты?

— Меня вы будете учить?

— Группы пианистов переполнены обычными студентами. Мне жаль твоего времени, поэтому я выделю окно в промежутках между проверкой ваших кошмарных сочинений, чтобы заниматься с тобой. А ты добавишь фортепиано в список своих музыкальных умений. Если ты не против.

Бескорыстная доброта в людях всегда меня настораживает. А если она направлена на меня, то я настораживаюсь вдвойне.

— У меня такое ощущение, что я — то ли подопытный в эксперименте, то ли инструмент самоистязания.

— Правильно, — ответил Салливан, поднимаясь и забирая почти пустую миску из-под еды для кроликов. — Ты часть моей программы помощи студентам, которые напоминают мне меня в бытность молодым и глупым. И за это тебе спасибо. Увидимся в пятницу в классе. Если сможешь обойтись без своего эго, оставь его в комнате: оно тебе не понадобится.

Он мило улыбнулся и склонил голову, как делают — кто? японцы? — когда прощаются.

Я вытащил из кармана ручку и написал на тыльной стороне запястья: «пт 5:00 ф-но». Чтобы не забыть. Впрочем, такое я вряд ли забуду.


Аудитории для занятий в Чанс-холле похожи на камеры: крошечные квадратные комнатушки; запахи человеческого тела здесь копились тысячу лет, не меньше. В них помещаются только пианино и два пюпитра. Я укоризненно взглянул на подставки — волынщики все запоминают и так, — поставил футляр возле сиденья, достал тренировочный чантер и сел. Сиденье издало звук, будто пукнуло, и медленно подо мной опустилось.

Занятие по фортепиано предстояло через несколько дней, но я раньше здесь не был и решил взглянуть.

На вдохновение в этой комнатке рассчитывать не приходилось. Тренировочный чантер и так звучит как издыхающий гусь, а с такой жуткой акустикой…

Я посмотрел на дверь. На ручке можно было повернуть замок и закрыться — наверное, чтобы никто не ломился в комнату во время занятий. В голове промелькнула мысль, что в одной из этих комнат удобно совершить самоубийство: все будут думать, что ты занимаешься, пока труп не начнет разлагаться.

Я заперся, сел на край табурета и нерешительно поднес чантер к губам; где-то на краю сознания я еще ощущал присутствие песни из сна и боялся, что не смогу удержать ее и она польется из-под моих пальцев. И это будет потрясающе. Полузабытая песня умоляла меня сыграть ее, услышать, как она прекрасна, но я опасался, что, уступив ее мольбам, я соглашусь на то, на что мне нельзя соглашаться.

Не знаю, как долго я колебался, неподвижно сидя спиной к двери, но внезапно я почувствовал в голове какой-то толчок, укол, увидел, как мои руки покрываются гусиной кожей, и понял, что я в комнате не один, хоть и не слышал ни шагов, ни звука открывающейся двери.

Я тихонько втянул в себя воздух, пытаясь понять, что хуже: посмотреть или не знать? Я посмотрел.

Дверь закрыта. На замок. Мое шестое чувство вопило во весь голос: «Что-то не так! Ты не один!» Я суеверно дотронулся до железного браслета на запястье и сумел сосредоточиться. Возник странный запах, похожий на запах озона. Как после удара молнии.

— Нуала? — позвал я.

Ответа не было, но я ощутил прикосновение, тяжесть рядом. Через несколько секунд тяжесть потеплела, я почувствовал лопатки у своих лопаток, спину у своей спины, чужие волосы, касающиеся моей шеи. Кожа пошла мурашками, разгладилась и снова собралась, как будто не могла привыкнуть к постороннему присутствию.

— Я надел железо, — тихо проговорил я.

Тело рядом со мной осталось неподвижным. Мне почудилось биение чужого сердца.

— Я заметила.

Я очень медленно выпустил сквозь зубы воздух из легких, обрадованный тем, что узнал голос Нуалы. Не то чтобы я был рад ее видеть, но незнакомое создание, прислоняющееся ко мне, подстраивающее под меня свое дыхание, — это хуже.

— Мне неудобно, — сказал я, не переставая думать о том, что от разговоров мышцы груди напрягаются и создают между нами трение — жутковатое и в то же время чувственное ощущение. — Я про железо. Обидно, что я напрасно мучался — я надел его из-за тебя.

— Подлизываешься? — поддразнила Нуала. — Здесь есть и более опасные создания.

— Это не может не радовать… Кстати, скажи мне, пока мы еще не ругаемся: насколько опасна ты?

Она издала какой-то звук, будто хотела ответить, но передумала. Повисла жирная уродливая тишина. Наконец Нуала сказала:

— Я пришла послушать.

— Нужно было постучать. Я же не просто так запер дверь.

— Я думала, что ты меня не заметишь. Ты что, провидец? Экстрасенс?

— Вроде того.

Нуала отодвинулась и развернулась к инструменту. Я затосковал, не ощущая ее рядом, мое сердце наполнила неопределенная грусть.

— Сыграй что-нибудь.

— Черт тебя побери, существо! — Я сдвинулся к фортепиано, желая посмотреть на нее, и потряс головой, чтобы освободиться от страдания. — Ты настойчивая.

Она наклонилась вперед, над самыми клавишами, чтобы увидеть выражение моего лица. Волосы лезли ей в глаза, и она заправила короткие светлые пряди за ухо.

— Судя по твоим чувствам, ты хочешь большего. Тебе нужно было сказать «да».

Она наверняка думала, что говорит убедительно, но на меня ее слова произвели прямо противоположный эффект.

— Если я чего-то достигну в этой жизни, то сам, без жульничества.

Нуала скорчила ужасную гримасу:

— Неблагодарный! Ты даже не попробовал сыграть ту песню, с которой я тебе помогла. Это не жульничество. Ты бы и сам ее написал, если бы прожил еще пару тысяч лет.

— Я не соглашаюсь.

— Я помогала тебе без задней мысли. Я хотела, чтобы ты понял, чего мы можем достичь вместе. Но ты ведь не можешь просто взять и воспользоваться случаем. Нет! Нужно сомневаться! Нужно мучиться!.. Иногда я вас, глупых людишек, просто ненавижу.

От ее злости у меня разболелась голова.

— Нуала, помолчи, у меня из-за тебя голова болит.

— Не затыкай мне рот! — огрызнулась она и затихла.

— Не обижайся, — сказал я. — Я не вполне тебе доверяю.

Я опустил чантер — он казался мне оружием, которое Нуала может обратить против меня, — и положил пальцы на прохладные клавиши. Чантер был мне знаком и полон возможностей, а гладкие клавиши выглядели невинными и бессмысленными. Я взглянул на Нуалу, и она безмолвно встретила мой взгляд. Ее глаза, если всмотреться, были ошеломительно нечеловеческими, но она была права. В ее глазах я видел себя. Себя, желающего стать кем-то большим, себя, сознающего, что я еще даже не прикоснулся к истинному великолепию.

Нуала осторожно сползла с сиденья, чтобы оно не скрипнуло, и влезла между мной и фортепиано так, что мои руки охватили ее, как клетка. Она прижалась ко мне, вынуждая подвинуться дальше, чтобы ей было где сесть, и нашла руками мои руки, неумело лежащие на клавишах.

— Я не могу играть.

В том, как мы сидели, была удивительная интимность: ее тело идеально повторяло контуры моего, ее длинные пальцы лежали в точности поверх моих. Я бы легкое отдал, чтобы на ее месте была Ди.

— Как это?

Нуала чуть повернула голову — ровно настолько, чтобы я снова уловил дуновение ее дыхания: лето и надежда.

— Я не могу играть. Могу только помочь другим. Даже если я придумаю лучшую песню в мире, я все равно не смогу ее сыграть.

— Физически не сможешь?

Она отвернулась:

— Просто не смогу. Музыка не для меня.

У меня в горле застрял комок.

— Покажи.

Она убрала одну руку с моей и нажала клавишу. Я смотрел, как клавиша подается под ее пальцем один раз, второй, пятый, десятый… ничего не происходило. Слышался только тихий, приглушенный стук нажимаемой клавиши. Она взяла мою руку и подтащила ее туда, где только что был ее палец. Нажала клавишу моей рукой. Фортепиано печально запело и утихло, как только Нуала подняла мой палец.

Она больше ничего не сказала. А зачем? Воспоминание об этой единственной ноте еще звенело у меня в голове.

Нуала прошептала:

— Подари мне одну песню. Я ничего не попрошу взамен.

Мне следовало отказаться. Если бы я знал, как больно будет потом, я бы отказался.

Наверное.

Вместо этого я сказал:

— Пообещай. Дай мне слово.

— Даю слово. Я ничего у тебя не возьму.

Я кивнул. Мне подумалось, что она меня не видит, однако она все равно поняла, потому что положила свои пальцы на мои и откинула голову, обдавая меня запахом клевера. Чего она ждет? Что я сыграю? Я не умею играть на этом дурацком фортепиано!

Нуала указала на клавишу:

— Начинай отсюда.

Неловкий из-за того, что между моим телом и инструментом было ее тело, а между мной и моим мозгом было… что-то, принадлежащее ей, я нажал клавишу — и узнал первую ноту песни, которая занимала мои мысли с момента пробуждения. Я неуклюже перешел к следующей ноте, запинаясь и несколько раз промахнувшись, — фортепиано воспринималось инородным, как будто я пытался говорить на чужом языке. Потом, чуть быстрее, — к следующей. Еще одну я угадал со второй попытки. Следующую — сразу. И вот я уже играю мелодию, а левая рука начинает неуверенно подбирать басовую линию, поющую у меня в голове.

Музыка… Она звучала так, будто я не украл ее у Нуалы, а сочинил сам. Вот фрагмент мелодии, которую я периодически наигрывал на протяжении многих лет, вот восходящая линия басов, которая понравилась мне в альбоме «Аудиослейв», вот мой гитарный рифф. Музыка была моя, но сильнее, концентрированнее, изысканнее.

Я прекратил играть и уставился на инструмент. Я так хотел согласиться, что не мог выговорить ни слова. Я хотел принять ее сделку, и меня ранила необходимость отказа. Я зажмурился.

— Не молчи, — промолвила Нуала.

Я открыл глаза:

— Черт. Я сказал Салливану, что не умею играть на фортепиано.


Мне и нравилось, и не нравилось жить в общежитии. С одной стороны, независимость: можно бросать все на пол и три дня подряд есть на завтрак шоколадное печенье (плохая идея, потому что потом приходится несколько уроков ходить с черными крошками в зубах). Плюс товарищество: если засунуть семьдесят пять парней в одно здание, то куда ни плюнь, обязательно попадешь в музыканта мужского пола.

С другой стороны, ожесточение, клаустрофобия и усталость. Никакой возможности остаться наедине с собой, быть тем, кем можно быть только вдали от чужих глаз, вырваться из рамок навязанной другими роли.

Хуже всего было дождливыми вечерами — как сегодня. Занятия закончились, на улицу не выйдешь. Общежитие разрывается от множества звуков, наша комната битком набита.

— Я скучаю по дому, — заявил Эрик.

— Тебе до дома пять миль, ты не имеешь права скучать, — ответил я.

Я работал в многозадачном режиме: разговаривал с Полом и Эриком, читал «Гамлета» и решал домашнее задание по геометрии. Эрик работал в нуль-задачном режиме, то есть валялся ничком на полу и отвлекал нас от уроков.

— У меня там лежат макароны — их нужно только разогреть, — сообщил Эрик, — но если я за ними поеду, надо будет заправляться.

— Можешь и поголодать. — Я перевернул страницу «Гамлета». — Разогретые макароны слишком хороши для лодырей вроде тебя.

Я скучаю по макаронам, которые готовит моя мама. В них всегда килограмма четыре сыра и бекона столько, словно она всю свинью туда положила. Скорее всего, это часть злобного плана по уничтожению моих сосудов в раннем возрасте, но я все равно скучаю.

— Ты это в пьесе вычитал? — спросил со своей кровати Пол. Он тоже сражался с «Гамлетом». — Очень по-шекспировски звучит: «Все что, милорд, неладно с вами — все такое — и вы — всего лишь лодырь».

— Гамлет крут, — сообщил Эрик.

— Сам ты крут, — ответил я.

По коридору мимо нашей двери пробежала шумная компания в плавках. Даже думать не хочу, что там затевали.

— Ну почему они не могут разговаривать по-человечески? — спросил Пол и зачитал вслух несколько строк. — Я понимаю только фразу про «жуткое виденье, представшее нам дважды»[У. Шекспир «Гамлет», пер. М. Лозинского.] — прямо как про жену моего брата написано.

— Это еще ничего, — сказал я, — по крайней мере понятно, что на человеческий это переводится примерно так: Горацио считает, что мы чего-то не того покурили, однако передумает, когда увидит призрак и сам наложит в штаны. Не то что дальше: «Вступил в союз с мечтой самолюбивой»[У. Шекспир «Гамлет», пер. М. Лозинского.] и тому подобное. Нельзя столько разговаривать. Неудивительно, что Офелия наложила на себя руки, прослушав пять актов этого бреда; я сам был бы готов на что угодно, лишь бы голоса заткнулись.

Вообще-то я и так уже был готов на все ради тишины. По коридору кружила компания в плавках, этажом выше кто-то топал ногами по полу в такт неслышной нам музыке, а рядом какой-то идиот играл, вернее, пронзительно мяукал на скрипке — у меня даже голова разболелась.

Пол застонал.

— Ненавижу эту книгу. Пьесу. Как там ее… Ну почему Салливан не задал нам «Гроздья гнева» или что-нибудь еще, написанное человеческим языком?

Я покачал головой и уронил толстый том на пол. С этажа ниже послышался крик и стук чего-то тяжелого, запущенного в потолок.

— «Гамлет» хотя бы короткий. Я выйду ненадолго. Сейчас вернусь.