Ники Пеллегрино

До свидания, Рим

Богоматерь Милосердная

Ко всем дверям кнопками приколоты фотографии. На них мы такие, как прежде, — не дряхлые и немощные, не сгорбленные под грузом лет и почти отжившие свое. На одних снимках — улыбающиеся невесты под руку с давно умершими мужьями, на других — женщины с грудными детьми или девочки в белых платьях перед первым причастием. Тогда мы были красивы, сильны и здоровы. Тогда мы были молоды.

За этими самыми дверями живем мы, обитатели дома престарелых «Богоматерь Милосердная». На двери в мою комнату тоже висит фотография — ее достали из старой рамки, которая теперь хранится где-то в нижнем ящике шкафа вместе с прочими обломками моей жизни. Персонал редко останавливается посмотреть на снимок и никогда не задает мне вопросов. Наверное, все думают, что рядом со мной — мой муж, но, разумеется, мы не были, да и не могли быть женаты.

Он так красив, что сердце замирает в груди. На губах улыбка. Темные волосы разделены пробором и аккуратно зачесаны на лоб. Плечи выглядят широкими — под пиджак его дорогого костюма подложены специальные подкладки. Мне он кажется усталым — возможно, потому, что я знаю историю этой фотографии. Время, когда она была сделана, сейчас вспоминается гораздо отчетливее событий прошлой недели или даже вчерашнего дня.

Я никогда не называю его имени. Старики, если даже о нем и слышали, вряд ли поверят… а молодые не поймут.

Возможно, он еще получит признание, ведь его не забыли, не сомневаюсь. Но кому придет в голову поставить нас рядом? Кто может вообразить, что однажды его жизнь соприкоснулась с моей и навсегда ее изменила?

Если найдется человек, готовый выслушать, я, быть может, и расскажу свою историю. Но я не намерена откровенничать с сиделкой, пока она торопливо обтирает меня влажной губкой, взбивает подушки, поправляет одеяло, а потом спрашивает: «Как вы себя чувствуете, синьора?» — и уходит, не дожидаясь ответа.

Да и вообще, моя история начинается не с него, а с женщины, которая высовывается из окна увитого плющом дома в Трастевере и, глядя на узкую улочку внизу, кричит: «Серафина… Серафина… Се-ра-фи-на!»

Golden Days [Золотые дни (англ.). В качестве названий всех глав, кроме первой и последней, автор использует названия песен Марио Ланца (здесь и далее — примечания переводчика).]

— Серафина… Серафина… Се-ра-фи-на!

Мамин голос было слышно даже через закрытые двери. Он разносился по всему лестничному колодцу, а когда мама высовывалась из окна старого обшарпанного дома в Трастевере, гулко отдавался в узкой улочке далеко внизу.

Из трех сестер я была старшей, и чаще всего mamma звала именно меня. Если нужно отнести в прачечную белье, сходить на рынок или заплести младшим косы, значит, сейчас раздастся ее голос: «Серафи-и-ина!»

В то время mamma была все еще хороша собой. Она смотрелась эффектно даже в поношенном домашнем платье, с волосами, зачесанными назад и собранными у самой шеи в простой хвост. Каждый вечер mamma красила полные губы ярко-красной помадой и аккуратно подводила черным карандашом раскосые кошачьи глаза, потом брала блестящую белую сумочку с золотой застежкой и выходила на ночные улицы.

Одевалась она элегантно — в платья с осиной талией, пышной юбкой и открытыми, как у цыганки, плечами. Большую часть своего гардероба mamma сшила сама. Она вполне могла бы стать портнихой, однако нашла иной способ зарабатывать деньги — способ, который нравился ей гораздо больше.

По вечерам mamma предоставляла нам с сестрами прибираться после ужина и шла в бар на углу, где вместе с подругами лениво потягивала aperitivo, прежде чем отправиться на работу. Мы привыкли оставаться дома одни. Предполагалось, что мы помоем посуду и сразу ляжем спать, но зачем слушаться, когда никто не видит? Иногда мы доставали мамины журналы и разглядывали фотографии кинозвезд — Риты Хейворт, Авы Гарднер, итальянки Джины Лоллобриджиды. Интересно, каково быть такими же красивыми и знаменитыми?..

Mamma не запрещала нам листать журналы, однако вряд ли обрадовалась бы, если бы увидела, как я вынимаю из конвертов ее бесценные пластинки, ставлю на проигрыватель и осторожно опускаю иглу. У нас дома хранилась целая музыкальная коллекция: американский джаз, неаполитанские любовные песни, даже несколько опер. Но моим любимым певцом — певцом, чей голос брал за душу и заставлял трепетать от восторга, — был Марио Ланца.

— Ланца даже не настоящий итальянец, — с презрением говорила моя сестра Кармела. — И вообще, он щекастый — только посмотри на это фото!

— Да ты послушай, как он поет! — отвечала я. — Разве может быть что-нибудь прекраснее?

— Ты поцарапаешь пластинку, если будешь все время ее слушать, и тогда mamma узнает, чем ты тут занимаешься.

Кармеле было тогда четырнадцать. В ее возрасте мне пришлось бросить школу, чтобы присматривать за ней и самой младшей, Розалиной.

У Кармелы был красивый голос. Даже когда она просто слушала мамины пластинки и подпевала, он и то звучал потрясающе. В теплую погоду, забрав сестер из школы, я часто приводила их на Пьяцца-Навона, и Кармела выступала перед туристами.

Обычно Кармела вставала рядом со своим любимым фонтаном. Едва она открывала рот, как вокруг собиралась толпа, и люди начинали бросать в соломенную шляпу монетки. Иногда мы исполняли что-нибудь на три голоса. Мы с Розалиной тоже немного умели петь, хотя настоящий талант был только у Кармелы. Нам мечталось, что в один прекрасный день ее заметят, и тогда наша семья разбогатеет.

Когда шляпа до краев наполнялась лирами, Кармела переставала петь, и мы подсчитывали выручку. Если денег оказывалось достаточно, мы покупали себе мороженое или кока-колу, а потом шли в кино. Больше всего мы любили музыкальные фильмы и часто их пересматривали. «Серенаду» я видела столько раз, что знала чуть ли не наизусть. Впрочем, как и «Любимца Нового Орлеана», «Потому что ты моя» и вообще все картины с Марио Ланца.

— Да ты в него влюбилась! — негодовала Кармела.

— А даже если и так, что с того? — отвечала я.

Я не видела ничего предосудительного в том, чтобы влюбиться в кинозвезду. Марио Ланца был в сто раз лучше тех мужчин, которых я встречала в реальной жизни. Так приятно сидеть в темном зале и смотреть на его искрящиеся глаза и добрую улыбку! А когда он пел Be My Love, в его голосе звучало подлинное чувство — искреннее и прекрасное. Марио нисколько не походил ни на римских подростков, которые пялились и свистели мне вслед, ни на подозрительно любезных пожилых мужчин, наверняка знавших мою мать.

Пожалуй, я была хорошенькой: полные, как у мамы, губы, собранные в высокий хвост темные волосы, серо-зеленые глаза — мне нравилось думать, что они у меня от отца, хотя я никогда не видела его даже на фотографии. Я носила широкие юбки и тщательно выглаженные, застегнутые до самого горла блузки, на талии — тонкий поясок. И я была заметно выше других девушек, как ни старалась сутулить плечи. Неудивительно, что на меня оглядывались.

Mamma гордилась моей внешностью. Ей нравилось делать мне макияж — намазывать губы розовой помадой, наносить на веки блестящие золотистые тени, — а потом восторгаться, как по-взрослому я выгляжу. Когда это занятие ей надоедало, я старательно смывала все следы косметики.

Не уверена, догадывалась ли mamma, чем мы с Кармелой и Розалиной занимаемся долгими летними вечерами. Возможно, она просто предпочитала смотреть на все сквозь пальцы. Обычно она спала допоздна, потом долго нежилась в ванне, выщипывала брови, красила ногти. Даже если бы mamma узнала, что мои сестры иногда по целым дням не ходят в школу, вряд ли бы ее это сильно встревожило: умеют сосчитать сдачу на рынке, и ладно.

Требовала mamma только одного: все мы должны хотя бы немного говорить по-английски. Сама она переняла кое-что у американцев еще во время войны и теперь каждый день заучивала с нами какую-нибудь новую фразу. Знания эти нам были нужны: туристам, перед которыми выступала Кармела на Пьяцца-Навона, нравилось, когда мы приветствовали их на родном языке или желали приятного отпуска. Они зачастую смеялись и бросали в шляпу еще несколько монет.

— Я родилась с песней на устах, — говорила им Кармела. — Не спешите уходить, послушайте еще. Я умею петь не только по-итальянски, но и по-английски.

После такого приветствия Кармела часто исполняла Be My Love, мою любимую. Сестра пела легко и чисто, ее голос вызывал в памяти сладкие персики и теплый мед.

— Вот стану взрослой и начну выступать в ночных клубах, — строила планы Кармела, пока мы сидели у фонтана и ели мороженое. — Однажды я непременно прославлюсь, куплю большой палаццо на берегу моря, и вы все будете там жить. Ну и я, конечно, тоже, когда не надо будет записывать пластинки и сниматься в кино.

— А я не хочу жить в палаццо на берегу моря, — пожаловалась Розалина, ловя языком капли растаявшего фисташкового мороженого. — Хочу остаться в Риме и продавать gelato [Мороженое (итал.).] на Пьяцца-Навона.

— Да ты сама все съешь, и продавать будет нечего! — со смехом ответила я.

— Неправда! — возмутилась она. — У меня всегда будет самое вкусное мороженое. Я стану богаче Кармелы и куплю большую квартиру в Трастевере. У каждой будет своя кровать, и больше не придется спать всем вместе.