Увы, все издатели отвечали в один голос: «Написано смешно и занятно, но трудно понять, где начало, где конец». Утешая отца, огорченного их отказами, мать говорила:

— Книгу, где начало и конец, напишет любой глупец, а вот попробуй напиши непонятно, да так, чтоб было занятно!

И нас это ужасно смешило.


Отец говорил про мать, что она на «ты» со звездами, и мне это казалось странным, потому что ко всем, даже ко мне, она обращалась на «вы». Она говорила «вы» даже уроженке Нумидии [Имеется в виду журавль-красавка (фр. la demoiselle de Numidie), обитающий во многих странах мира, в частности в Северной Африке. Нумидия — древнее государство, находившееся на территории современных Марокко, Алжира и Туниса. — Здесь и далее примеч. перев.] — элегантной экзотической птице, которая проживала в нашей квартире с тех пор, как родители привезли ее из одного путешествия в их прошлой жизни, еще до меня; она расхаживала по комнатам, грациозно изгибая длинную черную шею, щеголяя двумя белыми кисточками на головке и вращая жгучими красными глазами. Мы прозвали ее Мамзель Негоди, так как она ни на что не годилась, разве только умела орать во все горло без всякой причины, оставлять кругленькие пирамидки помета на паркете и будить меня по ночам, долбя в дверь своим оливковым клювом с апельсиновым отливом. Хотя отец не рассказывал Мамзель Негоди никаких страшных историй, она неизменно следовала его совету — «дрыхла стоя», спрятав голову под крыло. В раннем детстве я часто пытался ей подражать, но это было очень уж сложно. Мамзель просто таяла от счастья, когда Мамочка, лежа на диване, читала книжки и целыми часами гладила ее по голове. Мамзель любила чтение, как все ученые птицы. В один прекрасный день Мамочка собралась в магазин за покупками и вздумала вывести Мамзель Негоди на улицу, для чего смастерила ей красивый поводок из бусинок; однако Мамзель испугалась прохожих, а прохожие испугались Мамзель, которая орала как оглашенная. Одна старая дама, гулявшая с таксой, даже сказала Мамочке, что водить по улицам птицу на поводке бесчеловечно и опасно.

— Какая разница, кого водить на поводке — пернатое или мохнатое?! Моя птица ни разу в жизни никого не укусила, и я нахожу ее куда более элегантной, чем ваш пучок шерсти! Пошли, дорогая, пошли домой, эти ничтожные людишки слишком невежественны и грубы!

И Мамочка вернулась домой в сильном раздражении, а когда она бывала в таком состоянии, то обязательно шла к моему отцу, чтобы подробно все ему рассказать. И каждый раз, выложив все до последнего слова, сразу веселела. Мамочка нервничала часто, но надолго ее не хватало, а отцовский голос был для нее наилучшим успокоительным лекарством. В остальное время она восхищалась всем подряд, находила безумно интересным ход мировой истории и старалась идти с ней в ногу, причем вприпрыжку. Ко мне она относилась не как ко взрослому или ребенку, а, скорее, как к герою романа. Романа, который она любила нежно и страстно и к которому обращалась ежечасно. Она не желала слышать ничего неприятного или грустного.

— Раз уж действительность банальна и безрадостна, придумайте для меня какую-нибудь прекрасную историю, вы ведь так гениально обманываете, что было бы жалко лишать нас такого удовольствия.

Я описывал ей воображаемый, якобы прожитый мной день, и она восторженно хлопала в ладоши, восклицая при этом:

— Ах, какой волшебный день, мое обожаемое дитя, какой день, я так рада за вас, вы, наверно, здорово позабавились!

И осыпала меня поцелуями, или, по ее выражению, «поклёвывала», а мне ужасно нравилось, как она это делала. Каждое утро, получив от отца новое имя на предстоящий день, она вручала мне одну из своих бархатных перчаток, предварительно надушенную, чтобы ее рука весь день была моим поводырем.


Некоторые черты ее лица — прелестные округлые щеки и весело искрящиеся зеленые глаза — отражали нюансы ее ребяческого поведения. Перламутровые и пестрые заколки, которыми она беспорядочно украшала свою пышную гриву, придавали ей задорный и дерзкий облик вечной студентки. Однако пухлые алые губы, в которых непонятно как держались, не падая, тонкие белые сигареты, и длинные ресницы, чутко реагирующие на любое событие, открывали зоркому наблюдателю, что она уже взрослая. А ее туалеты, очень элегантные и слегка экстравагантные, по крайней мере в некоторых сочетаниях, выдавали внимательному взгляду, что она уже пожила, что она уже не молоденькая.


Так писал мой отец в своем личном дневнике, который я обнаружил и прочел много позже. Уже после всего… И хотя из его записей трудно было понять, где начало, где конец, такой портрет мог нарисовать только он — мой отец.


Мои родители всегда танцевали, где бы они ни бывали. С друзьями — по ночам, вдвоем — по утрам, а в дневные часы как получится. Иногда и я танцевал вместе с ними. И танцевали они с самыми невероятными вывертами, сметая все на своем пути: отец подбрасывал Мамочку вверх и ловил за кончики пальцев после одного, а то и двух-трех кульбитов, пропускал у себя между ногами, кружил с бешеной скоростью, а когда выпускал из рук — конечно, не нарочно! — Мамочка шлепалась на пол и сидела в центре своей юбки, точно чашка на блюдце. И всегда, когда затевались танцы, они готовили для себя самые что ни на есть фантастические коктейли, украшали их зонтиками, оливками, ложечками и выставляли целую коллекцию винных бутылок. На комоде в гостиной, перед огромной черно-белой фотографией Мамочки, прыгающей в бассейн в вечернем платье, стоял старинный патефон, на котором неизменно проигрывали одну и ту же пластинку Нины Симон с одной и той же песней «Мистер Божанглз» [Нина Симон (наст. имя Юнис Кэтлин Уэймон, 1933–2003) — великая джазовая певица, пианистка и композитор. Песня американского кантри-музыканта Джерри Джеффа Уокера «Mr Bojangles» (с одноименного альбома 1968 года) — одна из самых популярных композицией с конца 1960-х по наше время, она вошла в репертуар десятков выдающихся исполнителей, но именно для Нины Симон песня «Мистер Божанглз» стала своего рода визитной карточкой. Джерри Уокер рассказывал, что на создание этой песни его вдохновила одна встреча в новоорлеанской тюрьме, куда попал по пьяни. В камере, набитой такими же перепившими, музыкант познакомился с белым бродягой, который называл себя Мистер Божанглз, явно позаимствовав псевдоним у знаменитого танцора-чечеточника Билла Робинсона (1878–1949). Божанглз рассказал, что недавно умер его любимый пес, единственная на свете близкая ему душа. Его печальный рассказ вверг в уныние всех пьяниц в камере, и, чтобы развеять хандру, они потребовали, чтобы Божанглз сплясал для них, что тот и проделал. — Примеч. ред.] — единственный диск, который имел право на патефон; вся остальная музыка шла через более современную — и вполне банальную — систему hi-fi. Это была просто потрясающая песня — и грустная и веселая одновременно, она и Мамочку приводила в такое же состояние. Звучала она долго, но почему-то всегда кончалась слишком быстро, и Мамочка восклицала, восторженно хлопая в ладоши: «Поставим “Божанглза” еще разок!»

И тогда приходилось снова накручивать ручку патефона и аккуратно опускать иглу на край драгоценной пластинки. Да, это была поистине драгоценность — такая музыка с нее лилась!


Чтобы принимать у себя как можно больше гостей, мы поселились в огромной квартире. Пол в передней был вымощен черно-белыми плитками, образующими гигантскую шахматную доску. Мой отец купил сорок черных и белых диванных подушек, и по средам после обеда мы устраивали настоящие шахматные турниры под взглядом прусского кавалериста, служившего арбитром, правда, бессловесным. Иногда нам портила игру Мамзель Негоди, которая расшвыривала головой или долбила клювом подушки, притом исключительно белые — то ли они ей не нравились, то ли, наоборот, слишком нравились, этого мы так и не узнали ни тогда, ни после: Мамзель, как и все на свете, кое-что держала в секрете. В углу передней высилась груда почты, которую мои родители никогда не разбирали, просто сваливали все письма в кучу и не читали. Она была такой огромной, что я мог с размаху плюхнуться на нее, не ушибившись, — настоящая гора, веселая и мягкая, ставшая частью нашей обстановки. Иногда отец грозился:

— Не будешь слушаться отца и мать, заставлю почту разбирать!

Но так ни разу и не заставил, он ведь был совсем не злой.

Гостиная у нас была обалденная! Там стояли два низких кроваво-красных кресла, в которых родители любили пить коктейли, стеклянный столик с разноцветным песком внутри и огромный синий стеганый диван, на котором рекомендовалось скакать — так посоветовала мне мать. Она частенько скакала на нем со мной на пару, да так высоко, что задевала головой хрустальную подвеску люстры в тысячу свечей. Отец был прав: когда Мамочка хотела, она и в самом деле могла быть на «ты» со звездами. В другом углу стоял старый дорожный сундук, весь в наклейках с названиями мировых столиц, а на нем — маленький дряхлый телевизор, дышавший на ладан. По всем своим каналам он показывал какой-то муравейник в черных, черно-белых или серых тонах. В наказание за скверные программы отец нахлобучил на него дурацкий колпак. И временами грозил мне:

— Не вздумай озорничать, а то телевизор буду включать!

Вот это был полный атас, уж лучше умереть, чем на этот экран смотреть! Слава богу, такое случалось редко, отец и вправду был совсем не злой.

На посудном шкафчике, который Мамочка находила некрасивым, она вырастила хмель, который находила красивым. И шкафчик превратился в гигантское растение, он требовал беспрестанного полива, а по осени ронял листья. Да, странноватый был шкафчик, и растение ему под стать. Ну а в столовой было все необходимое, чтобы столоваться, — большой стол и масса стульев вокруг, для гостей и, конечно, для нас самих, но для нас-то в последнюю очередь. В спальни вел длиннющий коридор, где можно было устраивать забеги и ставить рекорды скорости, которые фиксировал хронометр. Отец всегда выигрывал, а Мамзель Негоди всегда проигрывала: соревнования не были ее сильной стороной, да и аплодисментов она побаивалась. В моей спальне стояли три кровати — маленькая, средняя и большая: я настоял на том, чтобы сохранить две прежние, в которых провел столько приятных часов; таким образом, мне каждый вечер приходилось делать трудный выбор — на которой спать, хотя Папа всегда говорил, что это не выбор, а чистый перебор. На стене висел постер — Клод Франсуа [Клод Франсуа (1939–1978) — король французского диско, был чрезвычайно популярен в 1970-х годах, обожал экстравагантные костюмы, усыпанные блестками, погиб, по сути, тоже от искры — от удара электрическим током, когда мокрой рукой пытался поправить покосившийся светильник в ванной комнате. — Примеч. ред.] в костюме с блестками, которого Папа с помощью циркуля превратил в мишень для игры в дартс и сплошь истыкал стрелками. Он утверждал, что от его пения уши вянут, и добавлял, что EDF [EDF (Electricité de France) — крупнейшая государственная энергетическая компания Франции.], слава богу, положила конец этому безобразию; правда, я так и не усек, при чем тут электричество и куда оно положило этот самый конец. Отца временами трудновато было понять. Пол в кухне был заставлен горшками с травами-приправами, но Мамочка, как правило, забывала их поливать, и вокруг нас скапливалось много сена. А иногда ей приходило в голову их полить, и тут уж она воды не жалела. Переполненные горшки протекали, и это было что-то! — пол превращался в болото, а убирать неохота, так мы и жили, пока земля в горшках не отдавала всю лишнюю влагу. Мамзель Негоди очень нравились эти кухонные половодья — «Наверно, они напоминают ей прежнюю жизнь», — говорила Мамочка, — она распускала крылья и раздувала шею, как всегда делают довольные птицы. С потолка, между кастрюлями и сковородками, свисал вяленый свиной окорок, крайне противный на вид, но превосходный на вкус. Когда я уходил в школу, Мамочка готовила множество лакомых блюд, которые отдавала поставщику, а уж он потом доставлял их нам, когда мы садились есть сами или ждали гостей. Для всех едоков, что здесь столовались, наш холодильник был слишком мал, и потому он всегда пустовал. Мамочка приглашала кучу людей и кормила их в любое время суток; это были и друзья дома, и соседи по дому (по крайней мере, те, кто не боялся шума), и бывшие коллеги отца, и консьержка с мужем, и почтальон (если он являлся в подходящее время), и бакалейщик родом из далекого Магриба, который находился в лавочке как раз под нами, а однажды даже какой-то старик в лохмотьях, который жутко вонял, но все равно выглядел крайне довольным. Мамочка была не в ладах с часами, так что иногда я возвращался из школы к полднику, а получал баранье жаркое, а иногда приходилось ждать ужина до глубокой ночи. В таких случаях мы убивали время, танцуя и заглатывая оливку за оливкой. А бывало, мы так много танцевали, что уже и кусок в горло не лез, и тогда Мамочка начинала плакать среди ночи, чтобы я увидел, как она расстроена, и «поклевывала» меня, крепко обнимая, проливая горькие слезы и дыша мне в лицо запахом коктейля. Вот такая она была, моя мать, и это было очень даже прекрасно. А гости громко хохотали, но, бывало, вдоволь насмеявшись, до того уставали, что падали на мои свободные кровати и засыпали. А поутру их будили крики Мамзель Негоди, которая не слишком-то одобряла поздние вставания. Когда гости ночевали у меня, я спал на большой кровати и, просыпаясь, видел, как они лежат в моих детских кроватках, скорчившись в три погибели, и это зрелище меня всегда здорово веселило.