У меня в каюте есть карты всех морей, которые я исходил, и всех берегов, какие грабил. С гордостью сообщаю, что все они мною украдены. Эту вот балестилью я позаимствовал у твоего соотечественника в прошлом сезоне, да сгниет он там, где потонул, — на берберийском побережье. На случай, если решишь его разыскать, он на корме, сообразно рангу, а его подопечные — много глубже. Здесь, внизу, балестилья бесполезна, но это ничего, потому что очень скоро я выберусь наверх, и все изменится. Твои горизонты меня не влекут. Они скучны и серы, друг мой. Скучны и серы.
Мой рассказ о времени и расстоянии.
Одни капитаны отсчитывают время по приливам, другие — по пройденному пути. Они определяют скорость, а расстояние находят из карт. Я предпочитаю бросать в воду водоросли, а еще лучше — пленных, особенно испанцев — разницы никакой. Твердолобые типы вроде Черного Джона бросали лаглинь с вертушкой и находили скорость по нему. Для меня и моей братии — слишком большой труд. Мы узнаем время по солнечным часам или склянкам. Если забудем их перевернуть, считаем, что оно остановилось, хотя никто особенно не задумывается на сей счет. «Линда-Мария» никогда не опаздывает к убийству.
Теперь о расстоянии. Кое-кто из капитанов меряет его по Солнцу и Полярной звезде. Некоторые заставляют марсовых высматривать ориентиры. Есть и такие, кто ходит вдоль берега и замечает путь по его очертаниям. Я же высчитываю расстояние по правой руке. Указательный палец, если ткнуть им в небо, составит два градуса к горизонту, а запястье — восемь. Вся ладонь — восемнадцать градусов, если поднять ее к облакам, звездам и черному флагу. Рука меня никогда не подводила, разве что в туман или, как сейчас, в лихорадку. Впрочем, скажу я, и расстояние не важно. Оно бежит у тебя между пальцев, как гитов, только ни к чему не крепится. Его через блок не пустишь и паруса им не подберешь.
Да, а еще это рассказ о Библии, золоте и сокровищах. И о предательстве.
Я начал его записывать в тот самый день, друг мой, когда ты запер меня в каюте. В правой руке у меня перо, в левой — кинжал. Я прокляну тебя в своих записях. Будь уверен.
Ты не сказал мне ни слова с тех пор, как убил моих людей. Ни единого слова — и это после стольких лет! Запер меня в моей же каюте, но я веду счет дням и, как настанет час, буду втыкать кинжал тебе в сердце по числу этих дней. Я засек время, когда твой прихвостень повернул ключ в замке.
Тебе следует бояться, потому что я за тобой приду.
В дверь стучат.
Кто это? Ты, капитан, или кто из моряков? Нет, я обознался. Это всего лишь твой увалень-юнга, которого ты послал меня истязать.
— Вам нездоровится, сэр? — спросил увалень.
— Это, знаешь ли, оскорбление со стороны твоего капитана — присыпать тебя вместо того, чтобы прийти самому, — ответил я. — Так и передай. А еще передай, что он покойник. Не забудешь?
— Этого я ему не скажу.
— А если это приказ?
— Вы здесь больше не капитан. Капитан там, наверху.
— Невежа, открой дверь, я угощу тебя элем.
— Капитан велел никогда не открывать ее.
— У меня тут женщина.
— Неправда.
— Правда.
— Нет.
— Ну и зануда же ты.
— Капитан запретил мне говорить с вами. Он сказал, вы злодей.
— Я? Да я кроткий, как овечка.
Я не стал говорить увальню, что убью его, если он повернет ключ в замке, поскольку этим отпугнул бы навсегда. Хотя от увальней можно ждать чего угодно.
Между прочим, сомнительного удовольствия лицезреть его мне не выпало; он, наверное, болтался на марсе, когда ты на меня напал, но отчего-то его черты знакомы, словно мозоль на левой ноге: бесцветные водянистые глазки, за которыми — ни крупицы ума, лоб прямой, как подъем борта, приплюснутый нос и толстая шея, в самый раз для петли. Волосы черные и прилизанные — единственное, что придает ему значительности. Вот он — каприз природы: чего недостает внутри, то проявляется снаружи. Волос у твоего юнги в избытке, а вот ума — ни на грош.
Мне отсюда хорошо слышно, как он шастает взад-вперед по палубе, словно на ногах вместо пальцев обрубки. Пальцы рук у него толстые, как у всякого увальня: верно, у него не грудь, а бочонок. У него даже ремень есть, чтобы не сваливались портки и рубаха на пузе не расползалась. Он почти кругл, этот коротышка. Кузнец бы расплющил его, оказав тем самым услугу обществу. Впрочем, мне до этого дела нет…
— Капитан сказал, что я могу обсуждать с вами только одно, — произнес увалень. — Ваше питание. Чтобы вы не голодали и дожили до повешения.
— Он хочет меня отравить, — просветил я юнгу.
— Вас — никогда, — отозвался тот. — Иначе король не отдаст ему награду за вашу голову, как обещал. Вас повесят. В Ньюгейте. Капитан сказал, вам даже выделили местечко на площади. Две недели — и мы будем там. И тогда вас повесят. В Ньюгейте. На закате.
— Тьфу на тебя. Таких, как я, вешают в полдень — спроси у любого зеваки.
— Вот бы посмотреть.
— Хочешь увидеть повешение? Я это устрою, — сказал я увальню. — Сначала вздерну на рее твоего капитана, а потом тебя. Так что насмотришься вволю, пока будешь висеть на марлине.
— Вы и впрямь злодей, — пискнул он.
— А ты — сущий чурбан. Тупой, как кофельнагелъ. — Я сказал ему правду для его же блага. Всегда так поступал со своими юнгами. — Поди сюда, парень, и отведай моего мушкета. Я был чуть старше тебя, когда прикончил его хозяина.
Поразмыслив, я решил отправить твоего увальня за борт на корм каракатицам. Должна же быть от него хоть какая-то польза миру.
— Зови капитана, чурбан. Нам надо потолковать. — Я ударил по полу башмаком для пущей убедительности. — Твой капитан боится со мной говоритъ. Это мой корабль. Поэтому делай, что велено. Или я не Джон Сильвер?
— Я спрошу капитана, — отозвался юнга.
Хорошо бы этот мальчишка прилип ко мне, словно портной, который однажды подшивал мне штаны на ходу. Я бы рассказал ему о своих странствиях. Хотя, боюсь, тратить на него слова все равно что бросать корабль на рифы.
— Вот невежа. Я здесь капитан.
— И нам за вас дорого заплатят.
— Сколько же? Скажи, для меня это вопрос чести. Дорогой дорогому рознь. Открой дверь, и я удвою награду.
Мальчишка сказал, что мне нельзя верить.
— Тех, кому можно верить, немного. Как думаешь, юнга, твой капитан из их числа?
— Меня зовут Джим, сэр.
— Только не говори мне, что ты — Хокинс.
— Не скажу, сэр, — отозвался он глухо, как булыжник.
— Так ты не родня юному Хокинсу?
— Я — Джим Маллет. Так меня зовут. Маллет,[Кефаль (англ.).] сэр.
— Значит, тебе при рождении повезло больше, чем мне. У меня имени не было — даже такого дурацкого, как у тебя. Открой дверь, Маллет.
— У меня приказ, сэр. Я лучше посмотрю, как вас повесят в полдень, если вы предпочитаете это время суток.
— Передай капитану, что я пока еще жив. Передай, что это мой корабль, а я — его капитан. Передай, что его ждет та же судьба, что и кружку эля у Уайта на Пэлл-Мэлл: я проглочу его одним махом. Так ему и скажи.
Юнга затопал, уходя прочь. На этом наш разговор оборвался, если не считать кашля, приглушенного носовым платком. Маллет оказался не только тупицей, но еще и джентльменом. Какая жалость! Я научил бы его уму-разуму.
Негоже парню вот этак плестись по жизни. Он должен уверенно топать по ней тяжелыми башмаками. Черными башмаками, начищенными до блеска. Должен пить забористый ром, а не разбавленное вино. Пить, пока не выкашляет всю печенку где-нибудь между двух Индий, травя байки о Долговязом Джоне Сильвере, в особенности о его сокровище. Об этом рассказывать — особое удовольствие, все равно что попивать бренди долгим вечером, полным неожиданностей и случайностей, обещающим алый рассвет. Главное — чтобы рассказчик не упустил ни одной толики крови.