— И в той же конюшне, — продолжал малыш де Нойи, — есть один шикарный гнедой. Я тебе его покажу, Шарль-Арман. Он просто создан для тебя.
— Смирно! — хором скомандовали два лейтенанта из своей берлоги.
Весь амфитеатр с грохотом поднялся и встал навытяжку. В дверях появился полковник, начальник Школы.
Это был худой, невысокий седой человек с висячими усами. Он снял кепи и несколько мгновений стоял, согнувшись под бременем уважения к товарищам, воинского долга и любви к родине. Все военные — немного актеры, а потому не могут эффектно не обставить свое появление. Выпрямившись, он рявкнул:
— Садитесь, господа!
Амфитеатр дружно зашаркал подошвами.
Тогда полковник начал командным голосом, раскатывая «р», как из бочки, и растягивая последний слог каждого слова:
— Госпо…да-а! Вы прредставляете собой жеррт-венное поколе…ние-е! Прриветствую вас в нашей Шко…ле-е!
И в течение пяти минут объяснял, что пройдет несколько месяцев — и им выпадет честь умереть во искупление ошибок, совершенных за последние полвека (то есть в период Республики). Это забвение моральных ценностей, бездушное правление, политическая раздробленность и жажда наслаждений. Напомнив наконец, что не Франция, а Германия начала военные действия, он разразился великолепным периодом по поводу этой «кровожадной гиены, готовой воспользоваться нашими слабостями». И закончил призывами к труду и самопожертвованию.
— Вы должны быть достойны своих предков и поддерживать кавалерийский дух!
Произнеся эти слова, он надел кепи, и по амфитеатру снова разнеслась команда «смирно!». Представление закончилось. Начались занятия.
Едва полковник вышел, как амфитеатр взорвался шуточками.
— Жерртвенное поколение, жерртвенное поколение, — повторяли курсанты, пихая друг друга в бок и подражая голосу полковника.
Капитан, начальник учебной части, постучал по кафедре:
— Господа, потише! У меня для вас дурная новость. В Школу поступило срочное распоряжение: верховая кавалерия не нуждается в таком количестве людей, а потому многих из вас, а именно последних по успеваемости, переведут в моторизованные войска.
Он говорил сухо и резко.
По амфитеатру прокатился ропот.
— Не следует полагать, что это вас бесчестит, — продолжал капитан. — Напротив. Требования современной войны… прекрасное вооружение… оружие будущего… новые возможности… Конечно, кавалерийский дух останется неизменным…
— Нас это не бесчестит, — заметил кто-то вполголоса, — вот только берут туда последних!
— А может быть, среди вас есть добровольцы? — спросил капитан.
Не поднялось ни одной руки. Лейтенанты в медвежьей берлоге переглянулись и удовлетворенно закивали головами.
Тогда капитан вынул из кипы бумаг список и начал зачитывать фамилии тех, кто остается в верховой кавалерии, называя номер бригады, к которой будут приписаны курсанты.
— Ламотт-Сенвиль, Шестая бригада!
Ламотт-Сенвиль встал. Имя первого в конкуре оценили по достоинству. Он высоко нес гордо посаженную голову с горбатым носом. Товарищи недолюбливали его за самоуверенность, но отдавали должное его успехам.
Его оглядели, и он уселся на место.
— Терсенье, Седьмая бригада; Верморель, Шестая бригада; де Лопа де Ла Бом, Восьмая бригада.
Ламбрей знал, что его объявят не сразу. Он спокойно ждал своей очереди и разглядывал стены, которые и здесь были сверху донизу покрыты именами лучших выпускников времен Второй империи.
Что стало, например, с Акенвиллем де Фреже, выпущенным младшим лейтенантом из одиннадцати кирасиров в шестьдесят шестом — году битвы при Садова? Или Тюрсье (Ксавье-Мари) в шестьдесят девятом? Скорее всего, оба погибли в семидесятом.
Среди фамилий время от времени попадались и очень известные.
Капитан приступил ко второй странице своего списка:
— Лобье, Девятая бригада; де Монсиньяк, Шестая бригада.
Одновременно с Монсиньяком в нижней части амфитеатра поднялся еще один курсант. Он был очень маленького роста, а короткие волосы едва скрывали след от тонзуры. В медвежьей берлоге возникло оживление.
— Вы кто? — спросили курсанта.
— Пале де Монсиньяк!
— Они оба дю Пале де Монсиньяк, они кузены.
— Жорж-Мари-Жоффруа дю Пале де Монсиньяк!
Парень с тонзурой сел на место, а Жорж-Мари-Жоффруа глубоко, с облегчением вздохнул и извиняюще улыбнулся кузену, который ответил ему смиренной улыбкой священника.
— Кармоаль, Десятая бригада…
Прошли уже более ста фамилий, и те, кого пока не назвали, начали нервничать.
Козленок так насупился, что не было видно глаз.
— Пюиморен, Седьмая бригада…
Лейтенант, тот, что был мал ростом и выпячивал грудь, прошептал несколько слов на ухо капитану.
— Как хотите, — ответил тот и продолжал: — Повторяю: Пюиморен, Девятая бригада. Да, не Седьмая, а Девятая.
Козленок подскочил. Он был бледен.
— Рад за тебя, — сказал Ламбрей. — Что, сразу полегчало? Но не могут же они меня позабыть!
— Ну тебе-то нечего бояться. Тебя все равно вытянут, хоть место у тебя и не ахти.
— Сильно в этом сомневаюсь.
Капитан добрался до конца третьей страницы.
— Лемонтье, Девятая бригада; Бальер, Девятая бригада; Дюпюи де Брей, Десятая бригада. Все, кого я назвал, могут идти.
Сквозь шум удаляющихся шагов и хлопающих дверей Ламбрей расслышал:
— Остальные — в моторизованные войска.
Шарль-Арман спускался вниз, понурив голову на длинной шее. Мало того что его унизили, у него собирались отнять лошадь. И он чувствовал себя глубоко несчастным.
Он вырос в мире, где все задумывалось и совершалось ради лошади, где традиции, престиж, одежда, шутки и труды — все зависело только от Лошади, как от главного божества. И вот теперь он разом лишался всего: и манежа, и скачек с препятствиями, и лихого галопа в полях на маневрах. Не брызнет больше вода из луж под копытом, не засвистит сабля в стремительном мулине,[Мулине — один из приемов французской школы фехтования для развития кисти руки. (Прим. ред.)] не ударит он по рукам в безумном пари. Из его лексикона исчезнут слова «эстафета», «вольтижер», «стремя». Бедра не будут больше сладко неметь после долгой скачки, не придет то состояние души, которое открывает дорогу отваге и фантазии. Пропали все воспоминания о будущем.
Сомюр сразу перестал казаться раем для души и тела. Теперь он превратился для Шарля-Армана всего-навсего в школу, где его научат воевать.
Потом его зачислят в какой-нибудь бронеполк, и, пока идет война, на коня он не сядет. Война отобрала у него это право. А может, и вообще никогда больше не сядет. Может, с лошадьми покончено навсегда.
Навстречу ему попался Монсиньяк.
— Мой бедный друг, — посочувствовал ему великан Жорж, — такой удар!
— Да уж, что верно, то верно.
— Тебе придется забрать сундучок из моей комнаты. Теперь твое место займет Лопа. Но это ничего не меняет, ты же знаешь. Всяко бывает. Пока, старина!
— Значит, теперь Лопа и Монсиньяк, всегда вместе! — тихо пробормотал Шарль-Арман вслед приятелю.
Комнаты бригады, в которую зачислили Шарля-Армана, располагались на третьем этаже, под самой крышей. Он перетащил туда свои пожитки и толкнул первую попавшуюся дверь, но рассмотреть мансардную комнату с выбеленными стенами не успел. Навстречу ему шагнул верзила в полевой форме, в пилотке набекрень и заорал с сильным славянским акцентом:
— Иди отсюда! Чтобы войти, хотеть матрас! Иди отсюда!
Верзила размахивал длинными руками, из-под пилотки выбилась прядь белокурых волос. Определить его возраст было трудно: может, двадцать, а может, и все тридцать. Чтобы продемонстрировать силу, он схватил металлическую сетку от кровати, поднял ее над головой и с грохотом швырнул на пол.
Ламбрей поглядел верзиле прямо в глаза, поднял другую сетку, напрягся и с напускной легкостью грохнул ее об пол.
— Вот тут я и останусь, если мне подойдет, — сказал он с нажимом и оглядел помещение.
Оно мало походило на комнаты первого этажа. Здесь не было ни комода, ни кресла, ни туалетной кабинки, а только полки для багажа вдоль стен и восемь спальных мест, по четыре с каждой стороны. Два стрельчатых окна выходили во двор почета.
Верзила сразу успокоился, подошел к Шарлю-Арману, щелкнул каблуками гигантских сапог и представился:
— Стефаник!
— Очень может быть, — ответил Ламбрей.
Он запихнул сундучок в угол и вышел из комнаты, про себя подумав: «Чокнутый какой-то. Хорошенькое начало!» Обернувшись на дверь и запомнив номер — 290, — он стал спускаться вниз.
В коридоре на него налетел Лервье-Марэ.
— Куда несешься? — спросил Ламбрей.
— К коменданту. Меня вызвали.
— А ты что, с ним знаком?
— Нет, но его должен знать дядя. Он собирался предупредить коменданта о моем прибытии. Я хочу, чтобы меня зачислили в одну бригаду с Бобби. А что, тебя вправду определили в моторизованные? Обидно, но ты выпутаешься. С твоими-то связями. Сделай так, чтобы тебе помогли.
— Кто? — ответил Шарль-Арман. — Ты же знаешь, у нас нет выхода на чиновников правительства.
Шарль-Арман закончил день в столовой, где обнаружил Монсинъяка, Лопа, Пюиморена и остальных друзей, которые тут же кинулись его утешать. Но и они не могли рассказать ничего хорошего. Их заставили освободить комнаты первого этажа. Все бригады верховой кавалерии разместили в корпусе Лиотэ, по двадцать человек в спальне. Удобств не будет, мебели тоже, а вещи придется укладывать как простым рядовым. Что же до пресловутых тренерских лошадей, о которых столько говорили, то лошади положены только раз в неделю. Остальное время — полевые занятия, каждый день с семи утра. Амуницию курсанты должны чистить сами. Верховая езда отошла на задний план.
— Нет, Сомюр уже не тот, что раньше, — без конца повторял Монсиньяк, как будто точно знал, что было раньше. — Традиции исчезают. Тем, кто сюда попадет во время войны, здорово не повезет!
За столами было шумно и накурено, но как-то безрадостно.
Поскольку радость, видимо, тоже относилась к числу местных традиций и курсантов трудно было совсем ее лишить, они сели играть в покер. Шарль-Арман проиграл несколько луидоров и благоразумно уступил свое место Ламотт-Сенвилю.
Он чувствовал, как расширяется трещина в его отношениях с друзьями. В их речи появилось множество намеков на вещи, которые он уже не понимал. В закрытом школьном мире произошел раскол на два лагеря. И с первых же дней Шарль-Арман оказался в противоположном лагере: в моторизованных войсках.
Ему надоело, что каждый входящий и выходящий говорил ему «мой бедный друг», и, побродив еще немного по территории, он отправился в свою комнату.
Белобрысый дикарь сидел в ногах своей койки, растянув на поднятых коленях сверкающий аккордеон, и наигрывал мелодии Центральной Европы. Ламбрей насупил брови.
— Добрый вечер, — сказал Стефаник, не переставая играть.
У него были голубые глаза поэта, худое лицо и слегка асимметричный длинный подбородок. По клавишам аккордеона бегали огромные руки, силу которых Ламбрей уже успел оценить.
— Добрый вечер, — ответил он. — А кто застелил койки?
— А вон, кюре.
Стефаник мотнул зажатой в зубах трубкой в сторону парня, разбиравшего вещи возле окна.
Ламбрей узнал курсанта, поднявшегося, когда выкликнули фамилию Монсиньяк.
— Полагаю, вы хорошо знакомы с моим кузеном, — произнес «другой Монсиньяк», подходя к Ламбрею.
— А, так вы Эмманюэль! Ну да, Жорж мне о вас рассказывал. Ведь вы…
— Бенедиктинец, — ответил Эмманюэль Монсиньяк. — Был послушником… А ваше имя я прочел на сундучке. Я поселил вас возле окна. Вы не против?
— Нет, что вы. Спасибо. А это кто? — показал он глазами на Стефаника.
— Он из чехословацкой добровольческой армии, будет учиться на офицера связи.
Шарль-Арман легонько постучал себя пальцем по лбу.
— Да нет, вы напрасно так думаете, — отозвался Монсиньяк, — вот увидите. Он очень добрый.
— Вам, должно быть, весь мир кажется добрым. Вопрос веры.
— В каждом человеке есть доброта, — ответил бенедиктинец, прищурив глаза и улыбнувшись. — Надо только почаще вспоминать о Создателе.
— Уверяю вас, во мне ее нет ни капли, — сказал Шарль-Арман.
— Есть, обязательно есть. Не может не быть. Я только пока не знаю, в чем она себя проявит. Вот у него это музыка, аккордеон.
— Во мне она, судя по всему, звуков не производит.
Шарль-Арман растянулся на койке. Никогда еще он не чувствовал так мало любви к ближнему.
«Это становится забавным, — размышлял он. — Один будет целыми днями талдычить о Боге, второй — играть на аккордеоне».
Комната тем временем понемногу заполнялась.
Вошел Мальвинье и с ним еще два парня, с которыми Ламбрей не был знаком: серьезный бретонец Гийаде с утонувшей в плечах короткой шеей и коренастый, курчавый Юрто с черными усиками. Юрто сразу скинул гимнастерку и остался в фуфайке цвета хаки и брюках с лиловыми подтяжками.
Потом явился Лервье-Марэ. Ему удалось-таки добиться перевода именно в ту бригаду, куда он хотел.
— Для нас это шанс держаться вместе.
— Конечно, — холодно отозвался Шарль-Арман, который прямо в сапогах растянулся на одеяле.
Аккордеон звучал непрерывно, действуя на нервы и усугубляя и так довольно мрачную атмосферу в комнате. Наконец на пороге появился последний жилец: Бобби Дерош в сопровождении своей собаки.
«Этого только не хватало», — подумал Шарль-Арман.
Так как Бобби направился прямо к нему, Шарль-Арман, намекая на вчерашний разговор, произнес:
— Вот видите, старина, я попал в моторизованные, хотя и против воли.
— Я знаю. Лервье мне говорил. Что-то тоска меня заела, — прибавил он, усаживаясь.
— И вас тоже? Ну, у вас на то ведь нет никаких причин.
— Знаете, у меня вид любой решетки, даже позолоченной, — он кивнул в сторону двора почета, — рождает такое чувство, точно я в тюрьме. А все эти коридоры совсем как в коллеже или в пансионе. Не люблю чувствовать себя запертым. «А небо наверху такое голубое, такое мирное…» Но не для меня! Жуткое место!
Через две койки от них Гийаде и Юрто вели другой разговор.
— Как думаешь, сколько продлится война? — спросил Юрто.
Гийаде, который в это время расстегивал краги, остановился и задумался.
— Да пока все не перемрут! — отозвался с другого конца комнаты Бобби.
— Браво! — воскликнул Стефаник, даже перестав играть.
— А вы как думали, друзья? — продолжил Бобби. — На что надеялись? Что обойдется без потерь? Да бросьте вы! Вы думаете, почему у нас тут повсюду позолота, и на решетках, и в коридорах? Почему нам предоставили коридорных и одели в красивую форму? Потому что мы представители знати? Как бы не так! Чтобы красиво обставить нашу смерть, только и всего! Жертвенное поколение, жертвенное поколение! Война на дворе, так давайте же этим воспользуемся и посмеемся, правда, Месье?
Он взял песика за шкирку и посадил на кровать к бенедиктинцу.
— Отлично сказано! — заорал чех, раздувая меха аккордеона.
Бобби подошел к нему. Стефаник глядел на него прищурившись и улыбался.
— Да, старина, веселись и смейся, у тебя для этого есть основания, — сказал Бобби, — потому что тебе… — он тронул чеха за плечо, — потому что тебе отрежут руки.
Пальцы Стефаника застыли на клавишах.
— Да-да, — продолжал Бобби, — они ведь у тебя лишние! Взрыв снаряда, а потом… как водится: сначала кисти… затем до локтя…
Стефаник внимательно посмотрел на свои ручищи, перекатил трубку из одного уголка рта в другой, пожал плечами и снова взялся за аккордеон.
— А у тебя, дылда, — Бобби развернулся на каблуках, встав лицом к Мальвинье, — будет шикарный лакированный гроб, а на крышке — крест «За боевые заслуги», а может, и орден Почетного легиона. Почетный легион — это приятно. Только вот когда окажешься под крышкой, ее будет не закрыть. Уж слишком ты большой. Придется тебя повернуть на бочок и маленько укоротить. Знаешь, я тебе все это говорю, потому что это чистая правда. Но я тебя очень люблю, старина Мальвинье!
Бобби скатал в комок кусочек бумажки и запустил им в лампочку. Лампочка закачалась под потолком.
— А ты…
— Хватит! — закричал Юрто.
— Почему это? Ничего не хватит, — не унимался Бобби. — Лишняя информация еще никогда никому не вредила. Я не удивлюсь, если тебя разорвет прямым попаданием. Ты очень толстый. И на дереве найдут обрывки подтяжек.
Заложив руки за голову, Ламбрей наблюдал за Бобби, откровенно забавляясь его цинизмом. Они обменялись понимающими улыбками. Нет более благодатной почвы для зарождения взаимной симпатии, чем чужие неприятности.
Гийаде под каким-то предлогом улизнул из комнаты, кое-как натянув краги, как раз в тот момент, когда Бобби остановился перед его койкой.
— Ты что, суеверный? — крикнул Бобби ему вдогонку. — И я тоже!
Он скатал еще одну бумажку и, метко прицелившись, отправил ее вслед за первой.
— А ты, монашек, чем дорожишь? Своей душой? Никогда ничем не дорожи, тогда нечего будет терять, — сказал Бобби, принявшись за очередной кусочек бумаги. — Тебя арестуют однажды вечером, когда ты будешь развлекаться с рыжей девчонкой. А потом сразу получишь пулю, и она проделает тебе дырку прямо в тонзуре. И вся твоя работа на благо рая пойдет насмарку.
Ламбрей и Лервье были единственными, кто остался без предсказаний. И Лервье это заметил.
— Бобби, оставь в покое лампочку, — не выдержал он.
Отчего момент сближения двух друзей, к которым его так тянуло и в чью бригаду он так просился, теперь вызвал раздражение?
В комнате стало как-то странно тихо. Бобби порылся в сундучке, где царил жуткий беспорядок, и извлек оттуда пижаму.
Его койка стояла как раз напротив койки Шарля-Армана.
Под столом, разделявшим обе кровати, они обменялись заговорщицкими взглядами. И наблюдательный Лервье-Марэ спросил себя, что между ними общего. Разве что одинаковый дар презирать всех и вся. Только у Шарля-Армана этот дар основывался на вековой традиции избранности и привилегий, а у Бобби отражал стремление плевать на традиции и быть начеку.
«Бывают на свете люди, которым все дозволено», — подумал Лервье-Марэ.
Вдруг в ночи раздался звук охотничьего рога. Это, конечно, был Монсиньяк. И тогда Ламбрей остро ощутил, как ему не повезло, что он попал в мотовойска. При команде «По коням!» трубят в рог, а здесь играют на аккордеоне. Все равно что гараж рядом с манежем. И Шарль-Арман решил, что будет всех презирать те четыре месяца, которые ему предстоит провести в Школе.
— Я ему припомню Сомюр! — процедил Дерош.
— Видишь ли, Бобби…
Шарль-Арман осекся, сам удивившись, что впервые назвал приятеля Бобби и обратился к нему на «ты». Он просто не нашел слов, а сказать ему хотелось, что радость не всегда является на свидания, которые ей назначают.