Сигруд смотрит на руку в перчатке — болит. Он уже не помнит, какой он был, этот медальон. И портрета, что внутри, тоже не помнит. Помнит только ощущение — как медальон лежал в ладони. А может, ему просто кажется.

— Я смотрю, ты занят, — слышит он голос рядом с собой.

Женщина средних лет, судя по виду, очень состоятельная, присаживается у огня рядом с ним.

— Выпьешь?

И протягивает ему кубок с вином.

Сигруд пожимает плечами, принимает кубок и осушает одним глотком. Золотой браслет на его левом запястье звенит о пуговицы обшлага. Женщина смотрит заинтересованно — ей любопытно.

— Ты очень необычный гость, — говорит она. — Держу пари: таких, как ты, у Вотровых еще не видали.

Сигруд попыхивает трубкой и смотрит на огонь.

— Так что тебя сюда привело?

Сигруд делает долгую затяжку. Обдумывает ответ.

— Беда, — отвечает он наконец.

Кто-то отпустил непристойную шутку: часть толпы взрывается хохотом, некоторые гости морщатся и оскорбленно отворачиваются.

* * *

Снизу доносятся звон бокалов и приглушенный смех. Звуки веселья эхом раскатываются по пустотам этого перекрученного дома-уродца. Призрачный хохот, просачивающийся сквозь толщу камня, звучит жутковато.

Лестница закручивается бесконечной спиралью. Шара все поднимается, поднимается. Интересно, где он? Ждет ее на самом верху? А если да? Ох, тогда лучше оступиться и укатиться вниз по ступеням. Она не сможет, не сможет заговорить с ним.

Нет, надо взять себя в руки. Тут лестница выводит ее в… библиотеку? Великоват зал для библиотеки… На стене — фамильный портрет в массивной раме. За два года, что длился их роман, Воханнес ни словом не обмолвился о своих родителях — кстати, почему? Разве это не странно? — но выглядят они ровно так, как она и предполагала: гордые, суровые лица, царственная осанка. Папа Вотров в чем-то вроде военного френча, грудь увешана медалями и лентами, на маме Вотровой — роскошное розовое бальное платье. Такие родители не воспитывают детей, а проверяют — на предмет соответствия стандартам качества. Но вот удивительная деталь: рядом с родителями стоит одиннадцатилетний Воханнес, а подле него — еще один мальчик, чуть постарше, более бледный и темноглазый. Однако сходство этих двоих не оставляет сомнений — братья. Почему же Воханнес ни разу не упомянул, что у него есть брат?

Откуда-то налетает порыв ветра, огоньки свечей пускаются в пляс. Шара облизывает пальцы — дует из соседнего окна. Она подходит туда.

Внизу морем бело-голубых огоньков простирается Мирград. Луна идет на убыль, но в ее скудном свете Шара различает странные и чуждые формы среди гребней крыш: полуобрушенный храм, руины роскошной усадьбы, прихотливый извив зависшей в воздухе лестницы.

Шара смотрит вниз. Стены дома, оказывается, патрулируют охранники в касках и с самострелами в руках. Как интересно! Когда они въезжали в главные ворота, никакой охраны не было видно…

Она оборачивается на звук открывающейся двери. Створки медленно распахиваются, в щель просовывается кончик белой трости.

Надо бежать. Сейчас или никогда. Стыдно, конечно, так трусить, но Шара ничего не может с собой поделать.

Он, прихрамывая, входит в комнату. Белый смокинг отливает золотистым в свете ламп. Поглядывает искоса, но в глаза не смотрит. И сразу направляется к столику с напитками, что-то наливает. И, тяжело припадая на одну ногу, направляется к ней.

— Эта комната, — говорит она, — слишком большая. Ты не находишь?

— Все зависит от того, как ее используют.

Она не знает, куда девать руки. И куда всю себя девать, тоже не знает. Что с ней, в конце концов, она ведь встречалась и с куда более высокопоставленными лицами, с аристократами, откуда эти неловкость и скованность?

— Прошу прощения, что отнимаю твое внимание. Ты должен быть с гостями.

— Ах, ты об этом. Ничего страшного. Там все идет своим чередом.

И он улыбается — по-прежнему ослепительно.

— Я, так сказать, на иголках не сижу — ибо знаю, чем все так или иначе закончится. Как тебе вид?

— Он… великолепен.

— Именно.

И он подходит и становится рядом с ней.

— Отец мог бесконечно говорить о виде, что открывается из этого окна. Точнее, о том, что можно было отсюда увидеть прежде. Он показывал и говорил: «Смотри, вот здесь, на углу, возвышался Коготь Киврея! А там, через парк, — Колодец Аханас, на всю улицу очередь тянулась!» На меня это производило колоссальное впечатление. Я был буквально влюблен в этот город. А потом сообразил, что папа просто не мог этого видеть, — все это исчезло задолго до того, как он родился. Он мог только догадываться и предполагать, но не описывать. А сейчас мне совершенно все равно, что он имел в виду. Древности меня более не интересуют.

Шара сдержанно кивает.

Воханнес одаривает ее косым взглядом:

— Ну же. Давай, выкладывай.

— Выкладывать что?

— То, что хотела мне сказать. Я же вижу — тебя прямо распирает.

— Ну… — и она откашливается. — Если ты действительно хочешь знать… Коготь Киврея — это был такой высокий железный памятник с маленькой дверцей спереди. Туда люди заходили и обнаруживали нечто, предназначенное им. Какой-то предмет, который полностью менял их жизнь. Иногда к лучшему — например, узел с лекарствами, чтобы вылечить больного родственника. А иногда — к худшему: скажем, мешок с монетами и адрес проститутки, которая потом доводила человека до разорения.

— Как интересно!

— Ну, это было что-то вроде памятника странному чувству юмора Жугова: это Божество любило подшутить. Над всеми, кто под руку попадался.

— Понятно. Ну а Колодец?

— Ничего особенного, просто целебная вода. У Анахас их было много.

Он с улыбкой качает головой:

— Ты все такая же невозможная всезнайка.

Она отвечает кривоватой усмешкой:

— А ты все такой же самодовольный беспечный невежда.

— Выходит, невежество — это когда тебе нет до чего-то дела?

— Именно. Это и есть определение невежества, по сути.

Он меряет ее оценивающим взглядом:

— А знаешь, ты выглядишь совершенно не так, как я ожидал.

Вот это да! Какая наглость! Она даже язык проглотила от злости…

— Я-то думал, ты будешь вся такая в сапогах, в армейском сером… — между тем продолжает он. — Как Мулагеш. Только активнее.

— Я что, была такая ужасная, когда училась?

— Ты была незамутненной бодрой фашисточкой, — отрезает Во. — Ну или людоедкой-ультрапатриоткой, что почти одно и то же. В Сайпуре почти все дети такие. Так что я ожидал, что сюда ты заявишься гарцующей победительницей. А ты… ты просочилась в заднюю дверь, как мышка.

— Заткнись, Во! Какого…

Он хохочет.

— Потрясающе! Сколько лет прошло, а мы все такие же! И болтаем о том же! Так скажи мне — арестовать тебя за грубое нарушение СУ? Ты пару находящихся под запретом имен озвучила…

— Напоминаю, что согласно букве закона, — цедит Шара, — земля, на которой стоит посол Сайпура, считается сайпурской землей. А, кстати, ты в курсе, что твое изумляющее ослиным тупизмом излияние на тему семьи было самым длинным из всех, что я слышала? Что ты раньше мне ни о чем таком не рассказывал?

— Правда?

— Пока мы учились, ты вообще о них не рассказывал.

Шара кивает на картину на стене:

— И никогда не говорил, что у тебя есть брат. Он так похож на тебя.

Улыбка на лице Воханнеса разом становится натянутой.

— У меня был брат, — поправляет он. — И я не рассказывал, потому что братом он был никудышным. Впрочем, он научил меня играть в товос-ва — за что я ему признателен, ибо благодаря этому мы познакомились.

Шара пытается уловить в реплике хоть намек на иронию, но… похоже, ее собеседник совершенно серьезен.

— Он умер еще до того, как я пошел в школу. Умер не вместе с родителями, в Чумные года, а… потом.

— Прости.

— Да ладно, не за что мне тебя прощать. Я по нему не горевал. Я же сказал: плохим он был братом.

— Ты унаследовал фантастический особняк. Об этом ты тоже не рассказывал.

— Это потому, что в то время я его еще не построил.

И он поскреб камень пола кончиком трости.

— Я снес прежний особняк Вотровых. В ту же секунду, как вернулся домой из Сайпура. И построил этот дом. А все мои опекуны — эти старые тролли ходили за мной гуськом, именно что гуськом, как птенцы за мамой-уткой! — все они заходились в горестных криках. А ведь это был даже не настоящий особняк Вотровых! По крайней мере не древний дом с многовековой историей, о котором все твердили! Куда делся тот дом, вообще никто не знает. Исчез вместе с Мирградом. Мы просто делали вид, что ничего такого не произошло. Что дом — прежний, и не было ничего — ни Мига, ни Великой Войны… ничего. Правда, я очень жалею, что согласился на такие лестницы. Будь они прокляты.

И он, морщась, дотрагивается до бедра.

— Это на лестнице ты получил травму?

Он, все еще с болезненной гримасой на лице, кивает.

— Прости, — вздыхает она. — Беспокоит?

— Когда влажность высокая — еще как. Но скажи мне честно, умоляю.

И он разводит руки и разворачивает профиль к свету.

— Забудь про бедро. Что, сильно изранил меня клинок времени? Правда ведь — нет? Я — все тот же красавчик, в которого ты без памяти влюбилась с первого взгляда. Давай, скажи это.