Наринэ Абгарян

Ангелы

Больничный коридор — безликий и долгий тянулся мимо палат и процедурных кабинетов, огибал углы и путался в закутах, натыкался на медицинское оборудование и тележки со сменным бельем, старательно их обходил и тек дальше, мимо скамеек, мимо кадок с фикусами и выставленных аккуратным рядом кресел на колесах — если присмотреться, на боку каждого можно разглядеть нарисованное мелом сердце — к посту дежурных медсестер. Обогнув пост и резко повернув налево, коридор выбирался к просторному, занятому паутинным декабрьским сумраком лифтовому холлу, перейдя который пропадал в лабиринтах соседнего отделения.

Тоня который уже раз подмечала опостылевшую обстановку клиники: тускло-рассеянное свечение потолочных ламп, обвешанные гладкими картинами серые стены, надменные металлические двери с простыми пластиковыми ручками, смотрящимися на стальном так же нелепо, как дешевые пуговицы на дорогом осеннем пальто. Желтоватое покрытие пола украшал ломкий узор — если идти, не фокусируя внимания, а словно бы скользя взглядом поверх, кажется, что под ногами — водная рябь.

Тоня ступала по этой ряби коломенской купчихой, чуть откинувшись назад и вздернув нос, прижимала к груди сумку с припасами — неизменный куриный бульон, овощи на пару, клюквенный морс, яблоки. От больничной еды привычно отказались — мать уже много лет обходилась без сахара и соли, да и к пище, приготовленной чужими руками, относилась с недоверием, потому никогда не посещала ресторанов и даже в приснопамятные девяностые, когда очередь к первому «Макдоналдсу» змеилась аж до концертного зала Чайковского, желания хотя бы заглянуть туда не выказала и дочь не пустила — затопчут! Тоня сходила с одноклассниками и потом рассказывала взахлеб о бургерах и шоколадном коктейле: мамочка, это невозможная вкуснотища, ты такого никогда не пробовала, сходи, ну пожалуйста! Мать отчитывать ее за то, что ослушалась, не стала, только пожала плечом — ну и травись, раз охота!

— Один раз живем! — отмахнулась Тоня и, вспомнив о лекарствах, забеспокоилась: — Ты таблетки приняла?

Мать всю жизнь маялась сердцем: врожденный порок, поздние роды, усугубившие положение, инфаркт в сорок лет, второй — в пятьдесят пять. После смерти бабушки, ушедшей, когда Тоне едва исполнилось двенадцать, она могла рассчитывать только на заботу дочери — из родных рядом никого не осталось, одни перебрались в Америку, другие давно оборвали общение — большой город, нелегкая жизнь, со своими проблемами бы справиться. Тоня до боли любила и беспокоилась за мать, ухаживала самозабвенно и преданно. Водила по врачам, строго следила, чтобы она принимала лекарства, настаивала на ежегодной госпитализации — к середине осени у нее всегда начинало скакать давление, справиться с которым без специального наблюдения не удавалось.

Отца Тоня не знала. Мать сначала отмахивалась от ее расспросов, а однажды, посчитав, что дочь достаточно выросла, чтобы всё верно понять, призналась, что родила от женатого коллеги, никакой любви, простая договоренность, он здоровый, красивый, и дети у него хорошие, я и попросила… Она оборвала себя, замялась, отвела взгляд.

— Переспать, — подсказала Тоня.

— От него не убыло, а мне счастья прибавилось, — улыбнулась мать.

Тоня говорить ничего не стала, но потом заперлась в ванной комнате и вдоволь наплакалась — она отлично знала цену, которую пришлось заплатить за такое счастье. Решиться с непростым пороком сердца на роды не всякая сможет, но мать на это пошла, невзирая на строгий запрет кардиологов. На учет встала на четвертом месяце, из страха, что если покажется раньше — заставят избавиться от плода. Пролежала на сохранении оставшийся срок, родила здоровую девочку, но надорвалась так, что через полгода получила первый инфаркт. Чудом выкарабкалась — в те времена о стентировании ничего не знали; если больные и выживали после обширного сердечного приступа, то только чудом.

Тоне было четырнадцать лет, когда мать заработала свой второй инфаркт, безысходный, тяжелейший. К счастью, «скорая» отвезла ее не в заштатную клинику, а в одну из ведущих, и попала она не к слабому специалисту, а к светилу Давиду Иоселиани. Он ее и спас, буквально вытащил с того света. Мать, очнувшись после наркоза, еле ворочая распухшим языком и мучаясь от накатывающих приступов боли, прошептала Тоне, которую, сжалившись над ее мольбами, пустили ненадолго в реанимационное отделение, что, кажется, умерла и на несколько секунд оказалась в раю. Тоня глотала слезы, наблюдая, буквально впитывая глазами резко осунувшееся мертвенно-бледное ее лицо, потемневшие пергаментные веки, капельки пота на лбу. Приподняла простынь, заметила расползшееся под голым бедром пятно, побежала за медсестрой, чтобы попросить перестелить. «Видно, катетер не до конца ввели», — хлопнула себя та по бокам и заспешила в палату. Обратно Тоню не пустили, и она всю ночь просидела в приемном отделении, ушла под самое утро — вымотанная, со слипающимися глазами, но не домой, а в школу, где ее ждала контрольная по тригонометрии, пропустить которую было нельзя.


За высоким бортиком поста дежурных медсестер маячил край колпака, «только бы не Соболевская», взмолилась Тоня и ускорила шаг, но проскочить незамеченной не смогла — колпак вздрогнул и вынырнул из-за светлой перегородки.

— Здравствуйте, Мария Львовна, — скороговоркой поздоровалась Тоня и, навесив на лицо непроницаемое выражение, заторопилась мимо.

— Что несем? — каркнула вместо приветствия Соболевская.

Еще два шага — и дежурный пост остался бы позади, Тоня могла притвориться, что не расслышала вопроса, но делать этого не стала, памятуя о въедливом характере старшей медсестры, которую терпеть не могла за категоричность и откровенную нахрапистость. Бабушка о таких говорила — совесть под каблуком, а стыд под подошвой. «Чтоб тебя жабы понадкусывали!» — в сердцах прошептав под нос ее любимое ругательство, Тоня вернулась к стойке и со стуком поставила на нее сумку. Соболевская хмыкнула, но возмущаться не стала, расстегнула молнию, нырнула туда носом, пошарила короткими толстыми пальцами — на безымянном блеснул кровавым круглый рубин в пошлом червонном золоте, ювелирная совковая штамповка. «Вылитая жаба», — со злым удовлетворением подумала Тоня, отметив про себя дряблое, обсыпанное возрастными пятнами лицо медсестры, близорукие, в вечном прищуре, бесцветные глаза и заметный пушок над верхней губой — подобно многим женщинам с примесью восточной крови, Соболевская старела стремительно и безвозвратно, навсегда растрачивая свою когда-то яркую и сочную красоту.

— Бульон куриный? — полюбопытствовала она, ткнув пальцем в прозрачный термос с нежно-золотистой жидкостью. Тоня растерялась, поймав насмешливый взгляд Соболевской — та смотрела так, словно прочитала ее мысли.

— Да! — ответила она, и, предвосхищая следующий вопрос, с поспешностью добавила: — Курицу брала, где вы советовали.

— Ладно, иди, — разрешила Соболевская и, почесав лоб под колпаком, уселась на место.

Тоне, которой пришлось через полгорода тащиться в Марьину Рощу за курицей, нестерпимо захотелось ее уязвить.

— Это магазин вашего родственника? — спросила она и сразу же застыдилась своей бесцеремонности — в конце концов, ее туда не под дулом пистолета повели, сама пошла.

Соболевская вздернула в недоумении бровь.

— Какого родственника?

— Ну, кошерных продуктовых в Москве немало, я и подумала, что вы меня специально в тот отправили, чтобы… — Тоня стушевалась, но упорно гнула свою линию, — чтобы вашему родственнику прибыль была.

— Иди к матери, — вздохнула Соболевская, — да смотри не расстраивай ее завихрениями своего пытливого ума: мы ей давление с вечера сбить не можем.

Тоня, позабыв обо всем, побежала в палату.


Перед тем как выйти, Антон с Вадиком заглянули попрощаться. Тоня лежала на боку, накрыв голову подушкой, и пыталась приноровиться к мучительной боли, ледяным панцирем затянувшей лоб и левый висок.

— Не отпускает? — спросил Антон, плотно придвигая края задернутых штор таким образом, чтоб не осталось даже малейшего просвета. Тоня приподняла край подушки, слабо помотала головой и сразу же скривилась — к горлу резко подступила тошнота. Она задержала дыхание, унимая дурноту, но на всякий случай подвинулась к краю кровати, чтобы можно было сразу подняться, если возникнет надобность бежать в ванную.

Вадик погладил ее по затылку — неловко, против роста волос, спросил срывающимся, сладко пахнущим какао и вафлями — Антон не стал затеиваться с овсянкой — шепотом:

— Мамочка, ты же попгавишься?

Тоня нашарила его руку, поцеловала в горячую ладошку.

— Конечно! Мигрень — это так, ерунда. К вечеру буду как новенькая. Веришь?

Вадик ткнулся круглым лбом ей в щеку — вегю! У Тони защипало в носу, она шмыгнула и, чмокнув сына, снова накрылась подушкой.

Антон поставил на прикроватную тумбочку стакан с водой, пододвинул блистер с таблетками.

— Ты бы меньше плакала, родная.

— Хорошо.

Тоня подождала, пока за ними закроется дверь, — и заскулила — тонко и беспросветно. Вот уже две недели как нет мамы. Нет и не будет уже никогда, и с этим нужно что-то делать и как-то жить, ходить, работать, дышать. За день до ухода, словно зная, что времени осталось совсем мало, она снова завела разговор о привидевшемся ей потусторонье, Тоня суеверно хотела отмахнуться, но не рискнула перечить, да и Соболевская бы не дала — они с матерью подружились, и теперь каждую свободную минуту та проводила в ее палате, раздражая своим непрошеным присутствием Тоню, не желающую допускать в личное, лелеемое годами живое пространство отношений матери и дочери кого-то постороннего.