Сью Монк Кидд

Обретение крыльев

Со всей любовью посвящается Сэнди Кид


Часть первая

Ноябрь 1803 — февраль 1805

Хетти Гримке Подарочек

Давным-давно в Африке люди умели летать. Я услышала эту историю от матушки, когда мне было десять. Однажды вечером она сказала:

— Хетти, твоя бабка сама видела. Говорила, будто видела летящих над деревьями и облаками людей. Приехав сюда, мы утратили прежнюю магию.

Матушка была сама мудрость. Ее, в отличие от меня, не учили читать и писать — обучила сама жизнь, подчас немилосердная.

— Не веришь? — Она взглянула в мое недоверчивое лицо. — Тогда откуда у тебя это, девочка? — И похлопала по моим выпирающим костлявым лопаткам. — Все, что осталось от крыльев. Сейчас это лишь плоские косточки, но когда-нибудь у тебя вновь вырастут крылья.

Я не уступала матушке в уме и сообразительности. Даже в десять лет понимала, что история про летающих людей — полная чушь. Мы вовсе не особенный народ, утративший магию. Мы — рабы, которые никуда не денутся от своих цепей. Лишь позже я осознала, что она имела в виду: летать мы все-таки умели, но в этом не было никакого волшебства.

* * *

День прошел как обычно. Я кипятила постельное белье рабов на заднем дворе, следя за огнем под чаном с водой. Глаза жгло от капель щелока. Утро выдалось холодным, и солнце напоминало маленькую белую пуговицу, притороченную к небу. Летом мы поверх панталон носили домотканые хлопчатобумажные платья, а когда вдруг в ноябре или январе в Чарльстон ленивой девчонкой заявлялась зима, мы облачались в саки — платья из толстой пряжи. Старые хламиды с рукавами. Моя доходила мне до лодыжек. Не знаю, сколько немытых тел она прикрывала, прежде чем попасть ко мне, но запахами пропиталась всевозможными.

Утром госпожа успела разок пройтись тростью по моей спине за то, что я заснула во время чтения молитв. Каждое утро все рабы, кроме старой чокнутой Розетты, набивались перед завтраком в столовую и, борясь со сном, повторяли за госпожой короткие стихи — вроде «Возрыдал Иисус» — из Библии. Еще она громким голосом молилась о смирении, столь любимом Богом. Но стоило начать клевать носом, и ты получала звонкую затрещину посреди Божеских изречений.

От обиды меня подмывало надерзить рабыне по прозвищу Тетка.

— Да минует меня чаша сия, — повторила я за госпожой и добавила: — Иисус рыдал, потому что, как и мы, оказался здесь вместе с госпожой.

Тетка была поварихой и знала госпожу с пеленок. На пару с дворецким Томфри она заправляла делами и — единственная из нас — могла, не опасаясь удара тростью, посоветовать что-то госпоже. Матушка велела держать язык за зубами, но я не слушалась, а потому Тетка лупила меня по заду по три раза на дню.

Я была тот еще подарочек. Впрочем, звали меня иначе. Подарочек — «корзиночное» имя. Настоящее же давали господин и госпожа. А мать посмотрит, бывало, на чадо в корзине, и взбредет ей на ум какое-нибудь имя — то ли разглядит что-то в облике ребенка, то ли подумает о дне недели, или погоде за окном, или даже о мире в целом. Мою матушку при рождении нарекли Лето, а по-настоящему — Шарлотта. У нее был брат, которого в корзине назвали Мучение. Люди думают, я все сочиняю, но это чистая правда.

Человек с «корзиночным» именем, по крайней мере, получал что-то от матери. Господин Гримке назвал меня Хетти, а матушка, взглянув впервые, подумала о том, как же быстро я родилась, и нарекла Подарочек.

В тот день, пока я помогала Тетке на заднем дворе, матушка трудилась в доме над платьем из золотистого сатина с турнюром для госпожи. Она слыла в Чарльстоне лучшей швеей, все пальцы у нее были исколоты иглой. Вам вряд ли доводилось видеть такие наряды, которые мастерила моя матушка, и она не пользовалась готовыми выкройками, терпеть их не могла. Сама выбирала на рынке шелк и бархат и обшивала семейство Гримке — оконные шторы, стеганые халаты, кринолины, штаны из оленьей кожи, а также нарядная экипировка жокеев для Недели скачек.

Вот что я вам скажу: белые люди жили ради Недели скачек. Пикники, балы и всяческие развлечения шли бесконечной чередой. Во вторник устраивался прием у миссис Кинг, в среду — обед в жокейском клубе. В субботу гремел бал Святой Цецилии, для которого господа берегли лучшие наряды. Тетка говорила, что Чарльстон помешался на роскоши.

Госпожа была низенькой женщиной с полной талией и мешками под глазами. Она не разрешала моей матушке работать на других дам, хотя те умоляли ее, и матушка тоже, надеясь оставить себе часть жалованья. Но госпожа говорила: «Не могу допустить, чтобы ты делала что-то для них лучше, чем для нас». Вечерами матушка рвала материю на полосы для лоскутных одеял, я же одной рукой держала сальную свечу, а другой сортировала полоски по цветам. Она обожала яркие тона, находила неожиданные сочетания — фиолетовый с оранжевым, розовый с красным. А еще любила треугольники. Черные. Нашивала их почти на каждое лоскутное одеяло.

У нас были свои маленькие сокровища — деревянная шкатулка для лоскутков, мешочек для иголок и ниток и настоящий латунный наперсток. Матушка говорила, что однажды он станет моим. Когда она не работала с наперстком, я носила его на кончике пальца, словно драгоценность. Мы набивали лоскутные одеяла хлопком-сырцом и обрывками шерсти. И перьями, они лучшая набивка, и мы не пропускали на земле ни одного пера. В иные дни матушка приходила с карманами, полными гусиного пуха, надерганного из дыр в матрасах. Когда нечем было набить одеяло, мы обдирали длинные плети мха с дуба, что рос во дворе, и вшивали их между подкладкой и верхом — с клещами и прочей гадостью.

Мы с матушкой обожали возиться с лоскутными одеялами.

Какой бы работой ни загружала меня Тетка во дворе, я то и дело поглядывала на верхний этаж, где шила матушка. У нас был условный сигнал: я переворачивала ведро вверх дном и ставила его около кухни — это означало, что все спокойно. Матушка откроет, бывало, окно и бросит ириску, стащенную из комнаты госпожи. Иногда прилетала связка тряпичных лоскутков — премиленький набивной ситец, полосатая или клетчатая ткань, муслин, привозное полотно. Один раз — даже латунный наперсток. Больше всего матушке нравилось таскать ярко-красные нитки. Отмотает, бывало, себе ниток, засунет в карман и отправится с ними на прогулку.

В тот день на дворе кипела работа, и я даже не надеялась, что с неба посыплются ириски. Мария, рабыня-прачка, обожгла руку углем из утюга, и ее пришлось отправить восвояси. Тетка бесилась из-за задержки стирки. Томфри велел мужчинам забить свинью, а та с ужасным визгом носилась по двору. Охотились на хрюшку все — начиная со старого кучера Снежка и заканчивая уборщиком конюшен Принцем. Томфри хотел поскорей разделаться со свиньей, потому что госпожа терпеть не могла галдежа во дворе.

Гвалт входил в ее список рабьих грехов, который мы знали наизусть. Номер первый — воровство. Номер второй — неповиновение. Номер третий — лень. Номер четвертый — гвалт. Считалось, что раб должен быть Святым Духом — его не видно, не слышно, но он всегда под рукой.

Госпожа окликнула Томфри, велев навести порядок, — мол, леди не обязательно знать, откуда берется бекон. Услышав это, я сказала Тетке: «Госпожа не знает, с какой стороны бекон входит и с какой выходит». И получила от Тетки затрещину.

Вооружившись длинной палкой, которая называлась у нас боевой дубинкой, я выуживала из котла покрывала и развешивала их на перекладине рядом с Теткиными травами. В конюшне сушить белье запрещалось — следовало беречь лошадиные глаза от щелока. Глаза рабов — дело другое. И я принялась изо всех сил колотить палкой по простыням и одеялам — «выколачивать грязь».

Закончив со стиркой, я освободилась и смогла насладиться грехом номер три. Пошла по тропинке, которую протоптала за день, пока сновала туда-сюда — от задворков усадьбы, мимо кухни и прачечной, в сторону раскидистого дерева. Некоторые его ветви были толще моего туловища, и каждая из них закручивалась, как лента из шкатулки. Злые духи летают по прямой, а на нашем дереве — ни одной не изогнутой веточки. Когда донимала жара, мы, рабы, собирались под его сенью. Матушка всегда говорила: «Не сдирай серый мох, а то дерево не защитит нас от солнца и любопытных глаз».

Обратный путь проходил мимо конюшни и каретного сарая. Тропинка из знакомой мне карты. Говорят, в доме хозяев есть глобус, на котором обозначена остальная часть мира, но я его ни разу не видела. Я брела и мечтала о том, чтобы нас с матушкой отпустили в родную каморку без окна, ютившуюся над каретным сараем. В нее из конюшни и коровника поднимался такой густой навозный дух, что казалось, тюфяки набиты им, а не соломой. Комнатушки прочих рабов размещались над кухней.

Налетел порыв ветра, и я прислушалась к щелканью парусов в гавани по ту сторону дороги. Никогда не ходила туда, но временами ветер доносил запахи. Паруса затрещат, бывало, как щелкающий бич, и все мы навострим уши, гадая — то ли на соседнем дворе секут раба, то ли перед отплытием корабль паруса расправляет. Если раздавались вопли — мы получали ответ.

Солнце скрылось, оставив в облаках складку, словно пуговица оторвалась. Я взяла боевую дубинку и ни с того ни с сего воткнула ее в тыкву, растущую в огороде. После чего швырнула через ограду серый орех, он с треском стукнулся о землю.

Затем наступила тишина. Из задней двери раздался голос госпожи:

— Тетка, сейчас же приведи ко мне Хетти.

Я пошла в дом, готовясь к взбучке за тыкву.

Сара Гримке

В день моего одиннадцатилетия мама перевела меня из детской. Целый год я мечтала избавиться от фарфоровых кукол, волчков и крошечных чайных сервизов, разбросанных по полу, равно как и от выставленных в ряд маленьких кроватей, — от всего этого бедлама. Но теперь, когда долгожданный момент настал, я медлила на пороге новой комнаты. Обитая темными панелями, она пропиталась запахом моего брата — запахом дымка и кожи. Дубовая кровать с балдахином из красного бархата, возвышаясь на массивном остове, казалась ближе к потолку, чем к полу. Меня сковал страх при мысли о том, что я буду жить в такой громадине.

Собравшись с духом, я ринулась через порог. Таким безыскусным способом я брала барьеры девичества. Все считали меня отважной девочкой, но на самом деле я была не такой уж бесстрашной, скорее отличалась черепашьим нравом: встретив на пути опасность, норовила замереть и затаиться. «Если тебе суждено оступиться, делай это дерзко» — такой девиз придумала я для себя, до сих пор он помогал мне преодолевать пороги.

Все утро с Атлантики дул холодный свежий ветер, разнося по небу облака. На несколько мгновений я замерла в комнате, прислушиваясь к шуму длинных листьев карликовых пальм. Скрипели карнизы веранды. Стонали цепи над крыльцом. Внизу, в кухне, мать командовала рабами, которые, готовясь к празднованию моего дня рождения, доставали из шкафов китайские соусники и веджвудовские чашки. Горничная Синди потратила не один час на смачивание и завивку маминого парика, по лестнице поднимался кисловатый запах паленых волос.

Я смотрела, как Бина, наша няня, складывает в старый массивный шкаф мои вещи. Вспомнилось, как она качала колыбель Чарльза, помогая себе каминной кочергой, как звенели на ее руках браслеты из ракушек каури, как она пугала нас сказками о Буге Га — старухе, летающей на метле и высасывающей жизнь из непослушных детей. Мне будет не хватать Бины. И милой Анны, спавшей с большим пальцем во рту. И Бена с Генри, любивших до одури прыгать на кроватях, пока матрасы не взрывались фонтанами гусиных перьев. И маленькой Элизы, прятавшейся у меня в кровати от ужасной Буги.

Разумеется, мне давно следовало переселиться из детской, но пришлось ждать, пока Джон не уедет в колледж. Наш трехэтажный дом считался самым большим в Чарльстоне, но все равно не хватало спален, спасибо… гм… плодовитости матери. У нее было десять детей: Джон, Томас, Мэри, Фредерик, я и обитатели детской — Анна, Элиза, Бен, Генри, малютка Чарльз. Мама говорила, что я не похожа на других, отец называл особенной. У меня были ярко-рыжие волосы и веснушки — целые россыпи веснушек. Братья однажды нарисовали углем у меня на щеках и лбу Орион и Большую Медведицу, соединив «солнечные» крапинки. Я не возражала — на несколько часов стала их вселенной.

Все твердили, что я папина любимица. Не знаю, выделял ли он меня среди других или просто жалел, но сам был моим любимцем. Работая судьей в Верховном суде Южной Каролины, он принадлежал к верхушке плантаторского класса, которую в Чарльстоне считали элитой. Он воевал с генералом Вашингтоном, побывал в плену у британцев, но из скромности не рассказывал об этих вещах. Это делала мама.

Ее звали Мэри, и на этом заканчивалось ее сходство с матерью нашего Господа. Ее предки — первые семейства Чарльстона, небольшая компания лордов, которых король Карл послал основать город. Мать не уставала талдычить об этом направо и налево, и в какой-то момент мы перестали в негодовании закатывать глаза. Помимо надзора за домом, кучей детей и четырнадцатью рабами, на ней висел целый ряд общественных и религиозных обязанностей, способных измотать всех королев и святых Европы. Когда я была готова прощать, то говорила, что мать просто измучена, хотя и догадывалась, что она не слишком добра.

Бина разложила гребни и ленты на новом туалетном столике, повернулась ко мне и, заметив мой несчастный вид, поцокала языком:

— Бедная мисс Сара.

Меня всегда раздражало слово «бедная» рядом с моим именем. Впервые я услышала гадкое заклинание Бины в четыре года.

* * *

Это мое самое раннее воспоминание: я складываю слова из игровых шариков брата. Сижу под летним дубом в углу заднего двора. Десятилетний Том, мой любимец, учит меня словам: САРА, ДЕВОЧКА, МАЛЬЧИК, ИДИ, СТОЙ, ПРЫГАЙ, БЕГИ, ВВЕРХ, ВНИЗ. Написав их на бумаге, он дает мне мешочек с сорока восьмью стеклянными шариками с буквами. Шариков хватает на составление сразу двух слов. Копируя написанное Томасом, я выкладываю на земле: «Сара иди», «мальчик беги», «девочка прыгай». Я спешу изо всех сил. Скоро на поиски меня отправится Бина.

Однако во двор с черного крыльца выходит мама. За ней вплотную, стараясь попасть в такт шагам хозяйки, движутся домашние рабы во главе с Биной. Все вместе они напоминают огромную сороконожку, которой вздумалось переползти незащищенный участок. Я чувствую нависающую над ними тень, несущую в себе неведомую угрозу, и заползаю обратно в зеленоватый сумрак, под дерево.

Рабы не мигая смотрят на прямую спину своей госпожи. Повернувшись к ним, мать бранится:

— Что вы плететесь? Поторопитесь, надо скорей с этим покончить.

Пока она это говорит, дворовый раб выволакивает из коровника пожилую рабыню Розетту. Та вырывается, царапает ему лицо. Мать бесстрастно наблюдает.

Раб привязывает Розетту за руки к угловому столбику кухонного крыльца, рабыня с мольбой смотрит через плечо:

— Госпожа, пожалуйста. Госпожа. Госпожа. Прошу вас.

Она не перестает умолять, даже когда мужчина стегает ее плетью.

На ней светло-желтое хлопчатобумажное платье. Оцепенев от ужаса, я смотрю, как сквозь него проступают лепестки кровавых цветов. Как может свирепость ударов сочетаться с этими сладкозвучными причитаниями или красотой роз, вьющихся по спине рабыни, как по шпалере. Кто-то считает удары — не мать ли? Шесть, семь.

Бичевание продолжается, Розетта перестает голосить и всем телом наваливается на перила крыльца. Девять, десять. Я отвожу глаза и замечаю черного муравья, букашка, вопреки опасностям, путешествует под деревом по громадным корням и лесистым мхам. В голове всплывают слова, которые я недавно складывала: «Мальчик беги. Девочка прыгай. Сара иди».

Тринадцать. Четырнадцать… Я выныриваю из тени, пробегаю мимо раба, который с чувством исполненного долга складывает плеть, мимо Розетты, повисшей обмякшим телом на руках. Поднявшись по ступеням заднего крыльца, я слышу оклик матери, а Бина пытается схватить меня, но я вырываюсь и мчусь по центральному коридору, потом выскакиваю из парадной двери и без оглядки несусь к причалу.

Остальное — словно в тумане, помню лишь, как, плача, шла по сходням корабля под парусами, как споткнулась о смотанный канат. Добрый бородатый человек в темной шляпе спрашивает, что мне нужно. Я умоляю взять меня с собой. «Сара иди».

За мной гонится Бина, но я замечаю ее, только когда она берет меня на руки и воркует:

— Бедная мисс Сара, бедная мисс Сара.

Это звучит как воззвание, как пророчество.

Меня приносят домой, всю в соплях, слезах и портовой грязи. Мама прижимает к себе беглое чадо, потом отодвигается и, сердито встряхнув, снова обнимает:

— Ты должна пообещать, что никогда больше не убежишь. Обещай мне.

Я хочу. Я стараюсь. Слова на кончике языка — круглые комочки, сверкающие, как шарики под деревом.

— Сара!

Ничего. Ни звука.

Целую неделю я не разговаривала. Слова, казалось, засосало в ямку между ключицами. Мало-помалу я вызволяла их — молитвами, угрозами и лестью. Я вновь заговорила, но со странными запинками. Никогда я не отличалась беглой речью, но теперь у меня между фразами появились некрасивые паузы, слова медлили на губах, а люди отводили глаза. Со временем эти ужасные заминки стали жить своей жизнью. То неделями изводили меня, то исчезали на несколько месяцев, чтобы потом так же внезапно возникнуть вновь.

* * *

В тот день, покинув детскую, чтобы начать взрослую жизнь в респектабельной комнате Джона, я не вспоминала о жестокой сцене семилетней давности. Не думала и о тонких нитях, которые с той поры связывали мой голос. Меня совершенно не волновали эти проблемы. Дефект речи не проявлялся уже четыре месяца и шесть дней, и я воображала себя выздоровевшей.

Поэтому, когда в комнату влетела мама — а я с головой ушла в новые заботы — и спросила, как мне нравится жилье, я, к своему ужасу, не смогла ответить. В горле словно захлопнулась дверца, и воцарилось молчание. Мама посмотрела на меня и вздохнула.

Когда она вышла, я, с трудом сдерживая слезы, отвернулась от Бины. Не хватало вновь услышать: «Бедная мисс Сара».

Подарочек

Тетка привела меня в теплую кухню, где Бина и Синди хлопотали над серебряными подносами, раскладывая имбирные пирожные и яблоки с молотыми орехами. Рабыни нарядились в длинные накрахмаленные фартуки. Из гостиной доносился гул голосов, словно пчелы жужжали.

Пришла госпожа и велела Тетке снять с меня грязное пальто и вымыть мне лицо, а потом добавила:

— Хетти, Саре исполняется одиннадцать лет, и мы устраиваем ей праздник.

Госпожа достала с буфета сиреневую ленточку и, обвив ее вокруг моей шеи, завязала бантик, а Тетка стерла салфеткой грязь с моих щек. Госпожа также обмотала лентой мою талию, я задергалась, а она строго прикрикнула:

— Перестань вертеться, Хетти! Стой спокойно.

Госпожа слишком туго затянула ленточку на шее, отчего стало больно глотать. Я поискала глазами Тетку, но та занималась угощением. Хотелось попросить ее: «Избавь меня от этого, помоги. Позволь побыть одной». Никогда я не лезла в карман за дерзким словечком, но на этот раз в горле клокотал лишь мышиный писк.

Я переминалась с ноги на ногу, вспоминая матушкины слова: «Тебе следует хорошо проявить себя к Рождеству, потому что в это время они продают лишних детей или отсылают на поля». Не слышала, чтобы господин Гримке продал хотя бы одного раба, но знала многих, кого он отослал на плантацию в сельскую глушь. Оттуда-то и прибыла моя матушка со мной в животе, оставив там отца.