Таким получился второй раз.

Когда меня в первый раз перебросило в библиотеку, на мне была чистая одежда, поэтому я просто ушел… ушел из того здания, из того города, из прежней жизни. Тогда я решил, что отец избил меня до потери памяти, отсюда такой провал в цепи событий. Что лишь безопасная тишина библиотеки привела меня в чувство.

Провал в памяти если и напугал меня, то не удивил. У отца такое случалось постоянно, да и читал я достаточно, чтобы знать о посттравматической амнезии.

Однако на этот раз библиотека оказалась закрыта, даже свет не горел. Я посмотрел на настенные часы: два часа ночи. С тех пор как я взглянул на электронные часы в кабине у Топпера, прошло час и пять минут. Боже мой! Работал кондиционер, и я вздрогнул от холода. Поправил штаны. Молнию сломали, но застежка уцелела. Я потуже затянул ремень и выпустил наружу полы рубашки, чтобы скрыть непорядок. Во рту остался вкус крови и рвоты.

В библиотеку проникал снаружи белесый свет луны и ярко-желтый — уличных фонарей. Мимо книжных полок, столов и стульев я пробрался к фонтанчику для питья и полоскал рот до тех пор, пока не исчез гадкий вкус и не перестала кровоточить губа.

За две недели я сумел оторваться от отца на девятьсот с лишним миль, а сегодня одним махом стер это расстояние — от дома меня отделяло пятнадцать минут ходьбы. Я сел на жесткий деревянный стул и обхватил голову руками. Ну за что мне это?

Тут замешано нечто посильнее меня. Но что?

Я так устал… Мне бы только отдохнуть. Последние две недели я спал кое-как. Жалкое подобие отдыха, считаные минуты сна, которые удавалось урвать на скамейках площадок для отдыха, в чужих машинах, под кустами, словно я не человек, а бездомный пес. И вот я в пятнадцати минутах от дома, от своей комнаты, от своей кровати.

Невыносимая тоска захлестнула меня. Я встал и пошел, совершенно бездумно, ведомый желанием выспаться на своей кровати. В глубине библиотеки имелась дверь аварийного выхода, с надписью «Звуковой сигнал включается автоматически». Когда кто-нибудь появится, я буду далеко.

Дверь оказалась закрытой на цепочку. Я навалился на нее и вдарил ладонью сверху вниз. Со слезами на глазах я отпрянул, готовый ударить снова, подался вперед — и, потеряв равновесие, рухнул на кровать.

Свою кровать я узнал сразу. Знакомый запах, подсвеченный циферблат будильника, который мама прислала мне через год после ухода, падавший под привычным углом свет лампы на крыльце…

На миг я расслабился — целиком и полностью, мышца за мышцей. Стоило мне закрыть глаза — и усталость навалилась на меня всей тяжестью. Потом я услышал некий звук и вскочил, точнее, встал на четвереньки прямо на покрывале.

Звук повторился.

Отец… это его храп.

Я вздрогнул. Храп звучал умиротворяюще. По-семейному. По-домашнему. Еще он означал, что сукин сын дрыхнет.

Скинув обувь, я босой двинулся по коридору. Дверь оказалась приоткрыта, верхний свет горел. Отец развалился поперек кровати, не потрудившись ее расправить. Рубашка расстегнута, сняты ботинки и один носок. Согнутой рукой отец удерживал пустую бутылку скотча.

Здравствуй, дом родной!

Взяв за горлышко, я осторожно вытащил бутылку у него из рук и поставил на тумбочку. Отец храпел как ни в чем не бывало. Тогда я снял с него брюки — дернул за одну штанину, за другую, чтобы сползли с задницы. Когда брюки оказались у меня в руках, из заднего кармана выпал бумажник. Я повесил брюки на спинку стула и проверил его содержимое.

Восемьдесят баксов и карта. Я вытащил три двадцатки и хотел положить бумажник на комод. В свернутом виде он показался жестче и толще, чем я ожидал. Приглядевшись, я обнаружил потайное отделение, замаскированное клапаном с ложным швом. Я открыл его и чуть не выронил бумажник. Внутри оказалась целая пачка сотенных купюр.

Я выключил свет, унес бумажник к себе в комнату и, сев на кровать, отсчитал двадцать две хрустящие купюры.

Четыре ряда из пяти купюр, один — из двух. Я уставился на них. Горели уши, болел живот. Я вернулся к отцу и воззрился на него. Этот человек отправлял меня в богадельню и в секонд-хенды за одеждой для школы. Заставлял меня брать с собой арахисовое масло и джем, чтобы не давать жалкие девяносто девять центов на ланч. Этот человек поколотил меня, когда я попросил денег за работу во дворе.

Взвесив на руке пустую бутылку от скотча, я взял ее за горлышко. Холодное, гладкое, по размеру идеальное для моих ладоней, оно скользило, когда я пробовал махнуть бутылкой. У основания стекло утолщалось: так производитель сделал бутылку визуально больше. Тяжесть весьма солидная.

Отец все храпел. Рот раскрыт, бледная от природы кожа при верхнем свете казалась пергаментной. Покатый морщинистый лоб напоминал белое хрупкое яйцо. Левой рукой я ощупал утолщенное основание бутылки. Да, веса в ней хватает…

Черт!

Я поставил бутылку на стол, выключил свет и вернулся к себе в комнату.

Потом нарезал бумагу для записей по размеру купюр и сложил в бумажник. Для нужной толщины и жесткости хватило двадцати листочков: наверное, они были толще купюр или просто новее. Бумажник с резаной бумагой я затолкал обратно в карман отцовых брюк.

Из гаража я принес старый кожаный чемодан, который дед подарил мне после выхода на пенсию, сложил в него свои вещи, туалетные принадлежности и собрание сочинений Марка Твена в кожаном переплете — его оставила мне мама.

Вот чемодан закрыт. Я надел костюм и обвел комнату взглядом. Пол закачался под ногами. Если не отправлюсь в путь в ближайшее время, то просто упаду.

Чего-то я не взял. Чего-то нужного…

Кухня всего в десяти шагах отсюда, за коридором и кабинетом. Пока мама еще жила дома, я любил сидеть там, когда она готовила, просто болтать с ней, отпускать глупые шутки. Я закрыл глаза, попытался представить это и прочувствовать.

Воздух вокруг меня заколыхался — или я просто услышал шум. В доме было тихо, но шелест моего дыхания отражался от стен и в каждой комнате звучал по-своему.

Я попал на кухню.

Я кивнул — медленно и устало. В душе пузырем вскипала истерика, поднималась на поверхность, грозя выбить меня из колеи. Я подавил ее и заглянул в холодильник.

Три блока пива «Шлитц», два блока сигарет, половина пиццы в коробке от службы доставки. Я закрыл глаза и подумал о своей комнате. Попробую с открытыми глазами, не сосредоточиваясь, — просто представлю себе место между своим письменным столом и окном.

Туда я и попал. Комната качалась: глаза и, наверное, внутреннее ухо к такой перемене готовы не были. Я оперся ладонью о стену, и качка прекратилась.

Я поднял чемодан и закрыл глаза. Открыв их, обнаружил себя в библиотеке, среди теней, разбавленных островками серебристого лунного света. Я прошел к центральному входу и глянул на траву.

Прошлым летом, до начала занятий, я приходил в библиотеку, брал пару книг и выбирался сюда, на траву под вязами. Ветер ворошил книжные страницы, теребил мои волосы и одежду, а я растворялся в словах, проскальзывал меж фразами, и оболочка слов таяла, оставляя меня среди впечатлений, дел и мыслей других людей.

Пару раз я увлекался настолько, что возвращался домой позже отца. А он любит, чтобы к его возвращению ужин был готов. Впрочем, так получалось только пару раз.

Двух раз мне хватило с избытком.

Я закрыл глаза — ветер взъерошил мне волосы и зашевелил галстук. Чемодан был такой тяжелый, что по пути к автовокзалу я несколько раз перекладывал его из руки в руку.

Автобус в восточном направлении отходил в половине шестого утра. Билет до Нью-Йорка я купил за сто двадцать два доллара пятьдесят три цента. Без всяких вопросов кассирша взяла две сотни, выдала сдачу и объявила, что ждать еще три часа.

Те три часа оказались самыми долгими в моей жизни. Каждые пятнадцать минут я поднимался, волок чемодан в уборную и споласкивал лицо холодной водой. К концу ожидания мне казалось, что стены шевелятся, за каждым кустом у входа чудился отец с ремнем в руках. Серебряная пряжка была острее бритвы и размером с покрышку.

Автобус опоздал на пять минут. Водитель уложил мой чемодан в багажный отсек, оторвал верхнюю часть билета и пропустил меня в салон.

Едва потрепанный знак конца нашего города остался позади, я закрыл глаза и заснул на шесть часов.

2

Когда мне было двенадцать, перед самым маминым уходом, мы втроем ездили на неделю в Нью-Йорк. Поездка получилась и классной, и ужасной. Папа занимался делами своей фирмы — день-деньской просиживал на встречах и обедах с партнерами, а мы с мамой ходили в музеи, побывали в Чайна-тауне, в «Мейсисе», на Уолл-стрит, доехали на метро до самого Кони-Айленда.

Вечерами родители ссорились — и за ужином, и в театре, куда мы однажды отправились, и в отеле. Папа хотел секса, мама не хотела, и они ругались, даже когда я засыпал. Папина фирма оплачивала только один номер, и я спал в углу на раскладушке. Трижды за ту неделю папа заставлял меня одеваться и отправлял на полчаса в фойе, чтобы они могли заняться сексом. По-моему, на третий раз до секса не дошло: когда я вернулся, мама плакала в ванной, а папа пил, чего при маме не делал. Ну, обычно не делал.