Он покачал головой.

– Нет, психом был Стюарт. Но посмотреть стоило на тебя. Это мы все знали. До тебя я не видал студентов, затевающих споры с профессором.

– Как давно это было.

– Но ты победил в споре.

– Забавно, ничего такого не помню.

– Да еще как победил, если вдуматься. – Он отпил кофе. – Просто у тебя на это ушло несколько лет.

Он, старательно обходя листки, вошел в комнату.

– Ты со Стюартом еще общаешься?

– Давно его не слышал.

– Жаль, – заметил он, – вдвоем вы делали интересные работы.

Можно было сказать и так. Однако Джереми таким способом объявлял, зачем пришел. Работа.

– Ко мне сегодня заходили из аттестационной комиссии, – сообщил он. – Спрашивали, как ты продвигаешься.

– Уже?

– Несколько недель прошло. Они просто не теряют тебя из виду, интересуются, как ты устроился.

– Что ты ответил?

– Обещал к тебе заглянуть, вот я и здесь. Заглядываю. – Он кивнул на доску с формулой. – Рад видеть, что ты не бездельничаешь.

– Не получается, – сказал я.

– Сразу ничего не делается.

Из меня перла правда. Не было смысла лгать. Ни себе, ни ему. Слова всплывали из груди пузырями и вырвались наружу:

– Я здесь даром время трачу. Твое время. Время лаборатории.

– Нормально, Эрик, – ответил он. – Всё придет.

– Не думаю.

– У нас есть сотрудники с индексом цитирования втрое ниже. Тебе место здесь. Первые недели бывают самыми трудными.

– Теперь не то, что прежде. Я не тот.

– Ты слишком строго себя судишь.

– Нет. Я ничего не добился. – Я махнул на доску. – Одна незаконченная формула за три недели.

Он переменился в лице.

– Больше ничего? – Джереми всмотрелся в рядок из дюжины знаков. – Ты продвигаешься?

– Не знаю, как ее закончить, – сказал я. – Не нахожу решения. Это тупик.

– И больше ничего? Другими темами не занимаешься?

Я мотнул головой:

– Ничего.

Он повернулся ко мне. Опять этот грустный взгляд.

– Мне здесь не место, – сказал я ему. – Я даром трачу ваши деньги.

– Эрик…

– Нет. – Я опять покачал головой.

Он долго молчал, всматриваясь в формулу, как в чайную заварку на дне чашки. А когда заговорил, голос его смягчился:

– Венчурные исследования – в сущности способ ухода от налогов. Оставайся хотя бы до истечения контракта.

Я осмотрел разбросанные в беспорядке бумаги.

Он продолжал:

– Еще три месяца на жалованье до аттестации. Столько мы сможем тебя прокормить – не разоримся. А потом дадим рекомендации. Есть и другие лаборатории, устроишься где-нибудь.

– Да, может быть, – согласился я, хотя оба мы знали, что это неправда. Такова природа последнего шанса. После него ничего нет.

Он повернулся к двери.

– Мне жаль, Эрик.

4

В ту ночь в номере мотеля я цедил водку и разглядывал телефон. Прозрачная стеклянная бутылка. Жидкий огонь.

Пробка покатилась по дешевому ковру.

Я представил, как звоню Мэри, набираю номер. Сестра – так похожа на меня и так непохожа. Хорошая, здравомыслящая. Я представил ее голос в трубке.

Алло? Алло?

Тупая голова, странная тяжесть, геологические отложения слов, которые я мог бы сказать: «Не волнуйся, все хорошо», – но вместо этого я молча отодвинул телефон и через час оказался за балконной дверью, выходя из очередного ступора промокшим до костей, со струями дождя перед глазами. Монотонная холодная морось пропитала одежду.

Гром накатывал с востока, а я стоял в темноте, дожидаясь, когда хоть что-нибудь станет хорошо – как было.

Вдалеке виднелись очертания мотельной автостоянки. Кто-то, кому незачем там быть, стоял под дождем – влажный силуэт тускло блестел, голова повернута в сторону мотеля. Он следил за мной, смотрел в черный пруд. Внезапно вспыхнули фары проходящей машины, а когда я снова взглянул туда, влажный блик пропал. Или его и не было.

Последний глоток водки пролился в горло.

Я вспомнил мать, последний раз, когда виделся с ней, и вот оно – перспектива медленно растворилась. Я, теряя связь со своим телом, подумал о матери: угловатый силуэт в холодном свете – глаза серые, как дождевые тучи, как ружейная сталь.

– Это не для тебя, – сказала мне мать в тот осенний день много лет назад.

Рука у меня дернулась, и бутылка из-под водки улетела в темноту – блеск, звон стекла, и асфальт, и осколки дождя. И больше ничего – пока больше ничего.

* * *

Иногда мне это снится. Последний наш разговор, мне было пятнадцать.

Она носила много имен, большей частью апокрифических.

Мать смотрит на меня через стол. Она не улыбается, но я знаю, что довольна. Что у нее один из периодов хорошего настроения, потому что я пришел в гости.

Она снова дома – в самый последний раз, пока все не стало непоправимо плохо. Пьет чай. Как всегда, холодный. Два кубика льда. Я пью горячее какао и обнимаю ладонями теплую чашку. Мы пьем по глоточку, а под потолком над нами медленно вращаются лопасти вентилятора.

– Я в трауре, – говорит она.

– По кому?

– По роду человеческому.

У меня в голове сдвигается рычажок – я замечаю поворот, стало быть, к одному из тех разговоров. Ее мысли все время съезжают в одну колею – все дороги в конце концов приводят в пустыню.

– Y-хромосома нашего вида вырождается, – говорит она. – Еще несколько тысяч лет – и она усохнет совсем.

Ее взгляд скользит по комнате, нигде не задерживаясь.

Я подыгрываю:

– А естественный отбор? Разве он не выпалывает неудачников?

– Он не справится, – отвечает мать. – Это неизбежно.

«Может быть, так и есть, – думаю я. – Может быть, всё это неизбежно. Эта комната. Этот день. Сидящая напротив мать с беспокойным взглядом и криво застегнутой рубашкой».

В окна студии косо падает свет. За окнами через двор летят листья, скапливаются у каменной стены, которую сложил Портер, чтобы соседский корги не лез в розовый сад.

Портер – ее любовник, хотя она никогда его так не называет.

«Моя Джиллиан», – зовет он ее и любит так, будто для того и создан. Но, по-моему, он слишком напоминает ей моего отца, и потому близок к ней, и потому никогда не станет ближе.

– Твоя сестра выходит замуж, – говорит мать.

И все вдруг становится понятно, весь этот разговор. Потому что я, конечно, знал о помолвке сестры. Не знал только, что мать в курсе. Ее бегающий взгляд останавливается на мне в ожидании ответа.

В описании на водительских правах глаза матери названы ореховыми, светло-карими – но в таком описании есть ловушка. Так говорят, если глаза не голубые, не зеленые и не карие. Карими называют даже черные глаза, но сказать человеку, что у него глаза черные, нельзя. Я пробовал, и люди иногда обижались, хотя такие глаза у большинства Homo sapiens. В большей части света такой цвет нормален для нашего вида. Черный и блестящий, как осколок обсидиана. Но у моей матери глаза не обычного цвета. Они не голубые, и не зеленые, и не ореховые, набор из водительских прав им не подходит. Цвет ее глаз – в точности цвет безумия. Я знаю, потому что видел его всего раз в жизни и только в ее глазах.

– Магнитное поле Земли меняется, – говорит она. – Горячая точка сейчас под Южной Америкой. Эти прекрасные сияния – просто заряженные частицы, переходящие в видимую часть спектра. Я видела их однажды, когда яхта твоего отца проходила к северу от полюса.

Я улыбаюсь и киваю, как всегда. Она слишком занята потаенным, чтобы говорить о повседневном. Колеи ее души ведут к темным истинам, к глубоким тайнам.

– Магнитное поле ослабевает, но здесь мы в безопасности.

Она пьет чай. Она счастлива.

Это ее личное чудо. Она умеет стать счастливой, грустной или сердитой, меняя только взгляд. Этот ее дар передался мне: такое общение – будто тайный язык, с которым нам не нужно слов.

В начале того учебного года учитель посоветовал мне иногда улыбаться, а я подумал: «Разве я не улыбаюсь? Никогда?»

Похож на свою мать, даже тогда был похож.

Диплом она в конце концов получила по иммунологии, после того как забежала в химию, астрономию и генетику. Ее порывы были столь же мощными, сколь донкихотскими. Когда она защитила диссертацию, мне было девять, и, оглядываясь назад, я вспоминаю, что признаки появлялись уже тогда. Странные идеи. Со временем они стали бросаться в глаза.

Ее любовь была яростной и непрактичной. И эта ярость, и эта непрактичность взрастила в ее детях такую преданность, потому что мы видели, что она непоправимо изломана, и все же в ней крылось величие, глубина. Глубокие воды, сила океанских течений.

Она поздно ложилась и рассказывала нам на ночь истории, в которых вечно сдвигались границы между правдой и фантазией. Рассказывала о науке и о том, что могло бы стать наукой, будь наш мир устроен по-другому.

Мы с сестрой так любили ее, что не знали, что делать с этой любовью.

Когда не вернулся отец, она разбудила меня первого, с трудом выдавливая слова, обрушиваясь в мою спальню. Я так мало запомнил с той ночи, что это похоже на чужой рассказ, но я помню, как она втянула в себя воздух, ударила по выключателю, разбудив меня, – и как всё это вылилось в слова: всё, все бессчетные годы. Сроки многих жизней. Водопад слов. Медленный вопль, которому не было конца. Он так и не смолк.