Тонино Бенаквиста

Романеска

Памяти Елены и Иоланды

В былые времена эти влюбленные, пробродив всю ночь, бросали прощальный взгляд на еще дремлющий мир, словно были за него в ответе. Все в природе казалось им на своем месте. Фауна чувствовала себя как дома. Заря могла заниматься.

Сегодня же они наблюдают за наступлением темноты сквозь шторы, их тревожат окружающие звуки. Им нет никакого дела до состояния мира и до того, что с ним будет дальше, только собственное будущее заботит их.

Тогда они покидают постель, отваживаясь сделать несколько шагов по коридору мотеля. Один из них устраивается под навесом крыльца, другой — рядом с автоматом с ледяными кубиками, потому что сидеть рядом было бы для них слишком рискованно. Время от времени они совершают по очереди вылазки в город — Бейкерсфилд, Калифорния, — чтобы купить чего-нибудь поесть. Опасаясь, что их узнают, они пугаются каждого встречного взгляда и возвращаются в мотель без сил. С приходом ночи они борются с желанием нырнуть в наконец-то опустевший бассейн. Пока один спит, другой просматривает новости на телевизионных каналах. Вчера в шестичасовых новостях владелец французского ресторана «Мсье Пьер» отозвался о них как об идеальных работниках — не слишком общительных, однако не способных на насилие.

Сегодня ни свидетелей, ни антропометрических снимков, предоставленных французскими спецслужбами, ни отчетов о ходе следствия нет. Правда, радоваться тут нечему, если новости быстро устаревают, то закон и его служители никогда не ослабят хватку, у них есть сила, упорство, они всегда готовы привлечь любые средства. Как можно надеяться ускользнуть от них за рулем этой колымаги, которой скоро снова предстоит отправиться в путь, правда не по той дороге, по которой прежде было задумано двинуться.

Их путь лежит теперь только в одном направлении — к изумрудно-зеленому домику под красной крышей, стоящему на берегу реки Святого Лаврентия, в провинции Квебек, в самом устье, там, куда летом заплывают киты. Если беглецам удастся добраться до него, тогда они вновь заживут прежней жизнью, будут греться у открытого огня, брать воду из реки. А когда все вокруг покроется льдом, они впадут в спячку, свернувшись калачиком, как два медведя, и будут ждать пробуждения весны.

*

Они мчатся по белым песчаным равнинам, проезжают сквозь пальмовые коридоры и электрические бульвары Лас-Вегаса, минуют желтые горные массивы, следуют вдоль облупившихся отелей и металлических лабиринтов Денвера. В Чикаго, на скоростной трассе, огибающей озеро Мичиган, их «форд-капри», давно уже нуждавшийся в воде и отдыхе, отказывает. Они толкают его до въезда в какой-то парк.

Устроившись на скамейке, они просматривают социальные сети на случай, если там будет что-то о них, проклиная эту эпоху с ее передовыми технологиями. Завидев поблизости прохожего, они тут же перестают говорить по-французски. Озерная тишина усыпляет их, и они по очереди дремлют. Его внимание привлекает диковинная птица, опустившаяся на камень, — нечто среднее между лысухой и красношейной поганкой. Она же разглядывает не вовремя созревшие ягоды бузины, с трудом удерживаясь, чтобы не начать собирать их. И тут кто-то из них замечает вдали гигантскую афишу, установленную высоко-высоко, на крыше небоскреба. Сегодня в городе идет пьеса одного английского классика, «Супруги поневоле» — последний спектакль триумфального турне. На фотографии исполнители двух главных ролей в исторических костюмах — муж и жена в лохмотьях.

Беглецы с успехом убеждают друг друга не поддаваться искушению. Теперь, после того как они проделали такой путь — от самой Калифорнии, это было бы чистым безумием. Сейчас они ушли далеко вперед, стали невидимыми. Если двигаться и дальше в таком темпе, меньше чем через пятнадцать часов они будут в Канаде. Совершить такую глупость, находясь почти у цели, — об этом не может быть и речи.

В кассе Театра Чикаго аншлаг: мест нет ни в партере, ни на балконе, остается только ложа над авансценой, из самых дорогих, — места для важных персон. Они подсчитывают последние гроши. Нет, это совершенно неразумно. Но разве разум может устоять перед такой афишей: простолюдин и простолюдинка — бедно одетые, слабые, сияющие счастьем — сжимают друг друга в объятиях.

В конце концов, граница никуда не денется, перейти ее они успеют, снег не растает до весны, да и киты подождут, не станут заплывать в реку Святого Лаврентия, пока они не приедут. Пару часов с бегством можно и повременить.

*

В программке дается краткое описание пьесы Чарльза Найта, написанной в 1721 году в Лондоне. Сюжет заимствован из легенды, основанной на реальных фактах: «В Средние века во Франции двое влюбленных оборванцев, не желающих подчиняться законам общины, вынуждены противостоять и деревенским старейшинам, и священникам, и даже самому королю. Что же их ждет — Рай или Ад?»

Сцена залита ярким светом, зрители сидят в полутьме. Реальность колеблется, постепенно склоняясь к другим, сказочным временам, где все возможно, все достоверно, даже самые странные вещи, — именно странные, иначе зачем они сюда пришли? — реальная жизнь подождет, притаившись за дверью, ей нет хода в зал, ей не добраться до зрителей. Мы в лесу, десять веков назад. Вот появляется женщина: корсаж, длинная юбка, сандалии, чепец, корзинка, она наслаждается ласковым солнцем. За ней на сцену выходит мужчина в рубахе и жилете со шнуровкой, в коричневых штанах-кюлотах, с силками в руках и с подвешенным к поясу зайцем. Через мгновение их взгляды встретятся, они увидят друг друга.

Из своей ложи вровень со сценой двое французов вкушают эту неотвратимость, молят Бога, чтобы этот миг не кончался. Еще немного, и они вслух начнут предостерегать двух простаков на сцене: «Вы подожжете Небо и Землю!» Но это ни к чему: никакие кары, никакие проклятия не заставят их сожалеть об этом мгновении. Неотвратимое свершилось, и теперь лучшее, что можно сделать, это крикнуть им то, чего не сделал тогда ни один просвещенный ум: «Спасайтесь! Бегите вместе, но только прямо сейчас, не ждите ничего от цивилизации, бегите как можно быстрее, или она настигнет вас, где вы ни были!»

Актеры изображают беспечность, готовясь начать любовный поединок. Но в реальной жизни этим деревенщинам было холодно и страшно. Их одежда была в лохмотьях, а грязный свет того осеннего утра предвещал худшую из зим.

В ту пору их страной правил немощный человек.


Людовика Добродетельного точила хворь, названия которой никто не знал, но все ее боялись, а потому называли «эта болезнь», после чего осеняли себя крестным знамением. Ибо смерть уже частично овладела телом этого бедняги, телом, потерявшим свою божественную сущность, ставшим телом простого смертного — зловонной плотью с перекрученными нервами, — которое не могли согреть ни драгоценные меха, ни даже прижимавшиеся к нему другие тела. Лекари были бессильны и, стоя у изголовья короля, которому страдания придавали свирепости, больше боялись за собственную жизнь. Каждое утро они удостоверялись, что моча у него желтая, а не красная, а кровь — красная, а не коричневая, а затем отваживались выдать диагноз, и был этот диагноз столь невразумителен, что сам недуг казался на его фоне вполне приемлемым. Обиняком они ссылались на церковников, всегда готовых поведать о чудесах, описанных в Священном Писании, дабы оправдать свое высокое служение, но те, оказавшись перед умирающим королем, полагались лишь на волю Всевышнего. Разум его угасал, и, некогда Добродетельный, он превратился в Безумного, ибо безумие было единственным земным выходом для его ужасных страданий. Случалось, что он карал любого здорового человека, осмелившегося показаться ему на глаза, или предлагал какому-нибудь мужлану потомственное дворянство в обмен на его крепкое здоровье. Он отказывался понимать, как могут его министры, освободившись от обязанности сострадать, возвращаться к своему очагу, ужинать в семейном кругу, а затем спокойно отходить ко сну. Как может народ заниматься обыденными делами, когда ему надлежит бежать в церковь и молиться, молиться о выздоровлении своего государя. Как дофин, его сын, может проявлять нетерпение и даже присаживаться на трон и примерять корону. Выходит, что все пребывающие в добром здравии — чудовища? И стоит королю впасть в агонию, как миллион его подданных тут же вырядятся в поистине королевское равнодушие?

Заболев, Людовик Добродетельный узнал, сколь простодушны короли, думающие, будто их любят или даже боятся, ибо народом прежде всего правят два тирана, от которых не убежишь, поскольку они живут в сердце и нутре у каждого, и имя им голод и страх.

Голод и страх, страх и голод — они вечно состязаются в силе своей власти над человеком, но могут действовать и заодно, передавая друг другу эстафету, ибо, стоит человеку утолить голод, как страх раскаленным углем начинает жечь ему нутро, и единственное, что может смирить этот жар, это иной огонь — огонь голода, который, возвращаясь, вытесняет все другие чувства.

В ту пору в том краю народ днями напролет бился, пытаясь побороть целую вереницу страхов. Едва проснувшись, люди боялись покидать постель из-за холода, который тут же начинал нещадно кусать их, словно наказывая за худобу и скудость одежд. Поднявшись, они начинали пересчитывать детей, опасаясь, что один из них умер ночью, что никого не удивило бы, столько для этой смерти было поводов. Проглотив скудный завтрак, они отправлялись на работу, боясь, как бы их поля не побило заморозками, или их не потравили какие-нибудь дикие животные, или не потоптали проезжие всадники. Орудуя серпом, они дрожали от страха при мысли, что урожая не хватит ни на пропитание, ни на уплату подати, становившейся все непосильнее, но которую никто даже не пытался оспаривать из страха оказаться в темнице. В полуденный час они опасались, как бы не случилось войны, которая усугубит нужду и насилие, не ведая при этом, что за враг и почему вторгся на их землю, потому что войны сменяли одна другую по причинам, о которых простым людям не следовало и знать, достаточно было набата, возвещающего новый ужас на долгие годы. К вечеру просыпались сотни болячек, придуманных только для того, чтобы помешать крестьянину завершить свой труд: колотье в спине, бурав в голове, разлитие желчи; они молили Небеса, чтобы ни одна из них не задержалась надолго и не обернулась болезнью. Вернувшись к домашнему очагу, они опасались, не было ли ими допущено какого-нибудь невольного кощунства, когда, к примеру, они сетовали на Господа за тяжесть креста, который Тот возложил на них, и, дабы избежать адского пламени, признавались в своей нечестивости священнику, который накладывал на них соразмерное наказание. В сумерки, перед тем как лечь спать, они делили с близкими похлебку; и тогда усталость, так пугавшая их в поле, становилась для них единственной надеждой на забвение.