— Я бы вам посоветовала, молодой человек, сейчас стать моим зеркалом, а иначе вы можете нечаянно утонуть в Сене, купаясь однажды утром недалеко от набережной.
— Но, мадемуазель, вы не правы. Я не купаюсь в Сене.
Она как-то странно улыбнулась мне.
— Моему мужу может показаться, что вы слишком хорошо плаваете и даже, возможно, не тонете, раз уж так бездарно рисуете.
— Могу заверить вас, мадам, что я тону. Будьте уверены, что вы стоите сейчас перед своим зеркалом. Присаживайтесь поудобнее на стул, а я пока протру себя.
Солнце пекло мне спину, мне хотелось пить, есть и даже спать, но больше всего на свете мне сейчас хотелось не расстроить эту загорелую, богатую даму, омытую водами Балеарского моря.
И я ее не расстроил. С ее позволения, я ее познал…
— Андреа, — однажды ранним утром громко постучались в дверь моей съемной квартиры. — Андреа, открой, я знаю, ты дома!
Это был женский напористый голосок, подобный удавке, наброшенной на шею того, кто так сладко сроднился с кроватью. Стук становился все громче, а затем мне послышался младенческий плач.
Я второпях накинул на себя черную вчерашнюю рубашку и надел брюки. Открыл дверь.
— Чем могу вам помочь? — спросил я сонным голосом, всматриваясь в лицо знакомой мне девушки. Я не мог понять, где я ее мог ранее видеть. На руках она качала маленького ребенка.
— Ты меня не признал? — с какой-то надеждой в голосе спросила помятая дама, которая, как мне показалось, не спала очень давно.
С виду она больше походила на цыганку, просящую милостыню для своего младенца.
— Нет.
Я пребывал в недоумении, в оборванном сне и в потной, нестираной рубашке.
— Жаклин. Это имя тебе говорит о чем-нибудь?
И только тогда я вспомнил. Ох, сколько уже было Жаклин после…
— Говорит. Так звали мою первую женщину.
— Ты не говорил, что я была первая…
— Я бы сказал, если бы ты осталась.
«Зачем она принесла этого ребенка сюда?
Он ведь разбудит весь дом!»
— Это твой ребенок или ты его у кого-то украла? — осторожно осведомился я, словно бы в шутку.
— Да, я украла его.
— У кого?
— У тебя, Андреа! — сказала она как-то неестественно тихо и по-взрослому.
— Нет. Ты украла у меня пятьдесят франков, вытащила их из кармана моих брюк, когда я выходил в другую комнату, а ребенка — нет, это уж извольте! Я его вижу в первый раз.
— Но это твой ребенок. И тебе придется его забрать.
— До свидания, женщина. Ваша речь невероятно трогательна, но приберегите ее для кого-нибудь другого. Мне нужно спать, у меня рано клиентка.
— Надеюсь, твоя клиентка знает, как пеленать трехмесячного ребенка.
Я попытался закрыть дверь, но она поставила свою ногу на порог. Ребенок, который все это время гудел, как выяснилось позже, а не кричал, продемонстрировал свои вокальные способности во всей красе.
— Боже правый, дай ему грудь или что там им дают.
Из комнаты послышался сонный голос моего друга Антонио: «Заткните ребенку рот или выбросите его в окно. Он мешает мне спать».
— Я не могу его сейчас успокоить. У меня нет молока, — виноватым голосом сказала Жаклин.
— Тогда сделай что-нибудь, чтобы он не кричал, — меня вдруг охватило странное волнение.
— Подержи секунду, я достану игрушку, — она протянула мне маленького теплого младенца, который голосил не хуже хора оперного театра.
— До свидания, Андреа, — сказала она затем и со всех ног побежала вниз по лестнице.
«Где обещанная игрушка?» — вопрос, на который я искал ответ четыре года.
Глава вторая
Два целых яблока и одно надкушенное
— Мой поцелуй — это хорошее жалованье?
— Это целое состояние. Я думаю, мы сошлись в цене, — заверил я маленькую Луизу и принялся рассматривать яблоки со всех сторон.
— Я сейчас рисую натюрморт. Это странное для тебя слово значит «изображение мертвой природы».
— Значит, мои яблоки — мертвые?
— Несомненно. В нашей с тобой пище отсутствует дыхание жизни. Но присутствует ее вкус.
— Выходит, что еда мертвая, но вкусная?
— «Мертвая» — слишком грубое слово, Луиза. Я бы сказал, еда — неодушевленная, неживая. Она создана, чтобы утолить голод того, у кого есть душа. Или хотя бы желудок. А у тебя душа есть, мой ангел.
— Она там, где мой желудок?
— Нет, я думаю, она здесь.
Я указательным пальцем легонько коснулся ее длинных густых ресниц.
— Твои глаза — это зеркальное отражение твоей души.
Четырехлетний ребенок о чем-то задумался, а затем сказал:
— Не понимаю.
— Я тебе сейчас объясню на примере яблок. Вот ты сейчас смотришь на них. Сколько яблок ты видишь перед собой?
— Три.
— Хорошо. А давай теперь представим, что яблоки, на которые ты сейчас смотришь — это миниатюрная часть твоей души. То есть твои глаза смотрят на эти три красных яблока, и если твои зрачки отзеркаливают в этом мире все, то любой предмет или живое существо, на которое ты посмотришь, — это и есть твоя душа. Все просто!
— Не совсем поняла. Ты — моя душа?
— Да.
— Надкушенное яблоко — тоже моя душа?
— Именно.
— А злая собака Матильда, что живет около отеля, — это тоже моя душа?
— Несомненно.
— А что такое «душа»? — наконец спросила она.
Я все никак не мог закончить рисовать первое яблоко.
— Душа — это самая слабая часть тебя. Это твои чувства ко мне, к яблокам, к злой собаке Матильде, которая тебя однажды укусила. Если бы ты тогда ничего не почувствовала, не заплакала, не разозлилась изо всех сил на нее, то я бы забеспокоился, что Творец забыл вдохнуть в тебя душу. Пока ты чувствуешь, любишь и злишься — ты уязвима. Твои чувства к окружающему миру — это твоя душа, это и есть Бог.
— Значит, я и есть тот самый Бог, о котором ты постоянно говоришь? Но ведь я думала, что он — бородатый старик, которому больше ста лет.
Я улыбнулся.
— В тебе сейчас Бога больше, чем в любом церковном служителе, Луиза.
— Но ведь я даже не читала Библию.
— Библия — это не Бог, это книга. Бог — это чистая, нетронутая простыня, которую люди, однажды испачкав, на протяжении всей своей жизни пытаются отмыть.
Ее бесконечно глубокие глаза не понимали моих слов.
— Пап, можно, я съем яблоко? Я проголодалась.
— Съешь, но на моем натюрморте тогда останется только два яблока.
— Я только укушу и положу обратно на место, а когда ты закончишь, то доем его.
— Замечательно. Я скоро закончу.
— Кстати, о простыне. Занеси, пожалуйста, наше постельное белье дяде Полю и передай ему мой привет.
— Хорошо, — сказала послушная француженка, жующая яблоко. Она сняла пододеяльник, собрала наволочки и выбежала из комнаты.
Последние штрихи грифелем старого и, кажется даже, бессмертного карандаша. Бессмертие карандаша — это создание прекрасного на протяжении целого года медленно тянущейся жизни мастера. Мой карандаш почетно скончался, создав свой последний шедевр.
— Все. Закончил! — удовлетворенно выдохнул я.
Тем временем ко мне пожаловал гость.
— Доброе утро, Андреа, — сказал толстый высокий мужчина, именуемый хозяином этого прекрасного гостиничного номера, в котором я живу и творю вместе со своей дочерью.
— Доброе утро, Поль, — пожал я большую медвежью лапу.
Поль Ру был человеком необычайной доброты и сострадания, он предоставил нам с Луизой жилье практически даром.
— Чем будешь на этот раз платить, макаронник?
— Той же монетой, хозяин. Ты знаешь.
— У тебя есть три дня, чтобы нарисовать что-то путное, а иначе будешь неделю работать официантом в моем ресторане. У меня как раз не хватает свободных рук.
Меня не могла постигнуть столь постыдная участь.
— Истинный художник сочтет для себя унизительным подносить тарелки с едой тем, кто покупает его картины.
— Такова жизнь, малыш.
— Это не моя жизнь, Поль. Ты знаешь!
— Вот что я тебе скажу, Андреа. Унизительно — не унизительно! Не строй из себя гордого моралиста, когда тебе нечем прикрыть свой ленивый творческий зад. Когда не во что одеть свою дочь. Ты думаешь, я не знаю, что говорю? Да я готов был бы всю свою жизнь подносить тарелки с едой, лишь бы моя дочь была сыта и одета. Лишь бы у нее была крыша над головой и чистая простынка перед сном.
— Ты замечательный отец, Поль. Но тебе меня не понять. Я найду другой способ прокормить свою семью!
Вернувшаяся Луиза все это время внимательно слушала Поля Ру, а затем перевела взгляд на меня.
— Дядя Поль, а вы — моя душа! Вы знали об этом?
Наш любимый и уважаемый старик перевел вопросительный взгляд на меня.
— Ты — часть ее души, ибо она испытывает к тебе самые нежные чувства. Ты — ее слабость, потому что она будет плакать самыми горькими слезами, если ты завтра умрешь. Или послезавтра. Когда тебе будет удобнее умереть?
— Иди к черту, Андреа! Лучше делом займись, — а затем он обратился к моей лучшей работе. — Придешь за простынями через четыре часа, малышка. Береги себя!
— Пока, дядя Поль. Я буду плакать, если ты завтра умрешь.
— Да ну вас, — сказал он и вышел из комнаты.
— А дядя Поль станет натюрмортом после своей смерти?
— Нет. Он слишком толстый.
— Значит, толстые никогда не станут натюрмортом?