Жан-Мишель Генассия

Вальс деревьев и неба

Эдди, Катрин, Алену

Чем больше я над этим задумываюсь, тем глубже убеждаюсь, что нет ничего более подлинно художественного, чем любить людей.

Письмо Винсента к Тео

Я стараюсь быть честной с теми, кто будет меня читать, но главное — с самой собой. Эти счастливые воспоминания — все, что у меня осталось, и я не хочу их искажать. Однажды этот дневник обнаружат, и вся история всплывет наружу. Чтобы сохранить ее в тайне, как оно и было до сегодняшнего дня, мне следовало бы сжечь эти записи, но я никак не могу решиться, потому что они остаются единственной ниточкой, связывающей меня с ним, и на этих страницах я могу перечитать нашу историю и вернуться в свою молодость. И у меня не хватает духу стереть ее. Что будет потом… невелика важность. Я не всегда была свидетелем тех событий, о которых сейчас собираюсь рассказать. Я терпеливо собирала факты где придется и в некоторых случаях — спустя сорок или пятьдесят лет после происшедшего. Я воссоздавала их как детектив, используя дедукцию и логику или же нащупывая недостающую деталь пазла — единственную, которая идеально соединяется с другими, образуя нечто цельное. Но могу вас заверить, что я совершенно искренна в изложении событий, пусть они и касались меня лично, я не позволяю ослеплению овладеть мною и ни в коей мере не пытаюсь приукрасить свою роль или преуменьшить свою ответственность. И для этого есть серьезное основание. Время прошло. Время, стирающее все. Я пишу эти строки не сгоряча, не под влиянием гнева или волнения. Прошли десятки лет. Две огромные войны опустошили мир. И в этом, 1949 году сколько еще осталось в живых нас, хорошо его знавших? Четверо, едва ли пятеро. Люди так категорично высказывались о его характере, делали такие скоропалительные выводы о его поведении и столько пытались описать его личность, что меня часто выводило из себя их самодовольство и возмущала их глупость, но мне не хотелось выставлять напоказ их ничтожество, они того не стоили. Почему посредственность считает себя вправе говорить, что в голову взбредет, о гениях? Что они вообще понимают в гениальности? Почему им недостаточно смотреть на его картины? Просто смотреть. Я была единственной, кто его любил, и единственной на всей земле, кого когда-либо любил он. Сегодня я старая женщина, не имеющая ничего общего с той пустой балаболкой, какой я была. Я смотрю на свои тогдашние поступки с почти клинической отстраненностью, как если б речь шла о ком-то другом. Мое дело — свидетельствовать. Приблизиться, насколько возможно, к той правде, о которой теперь знаю я одна. Ничего не скрывая и не опуская. И даже напротив: я хочу посвятить немногое время и силы, что мне остались, борьбе с ложью, которая накапливалась годами, наслаиваясь одна на другую, пока не превратилась в официальный постулат, устраивающий всех и каждого. Слишком многие предпочитают поддерживать слухи и мифы, конечно красивые и душераздирающие, но ни на чем не основанные. Моя единственная цель — восстановить истину, а вовсе не искажать ее в попытках оправдаться или смягчить свою вину, и уж тем более не способствовать распространению легенд. Я ни перед кем не должна отчитываться, разве что перед Богом; однако когда-то давно я отреклась и прокляла Его. Но пришел и мой черед, скоро я предстану перед Его судом, и я ни о чем не жалею.

* * *
...

Приняв более тридцати миллионов посетителей, Всемирная выставка 1889 года прошла с огромным успехом. Она была организована не только в честь столетнего юбилея Французской революции, но и во славу экономического процветания Франции, расцвета ее колониальной империи, пришествия эры электричества и технического прогресса. Эйфелева башня стала гвоздем выставки [Вставки курсивом являются по большей части отрывками из прессы или переписки в их оригинальной орфографии. (Примеч. авт.)].

* * *

Я родилась от загадочной женщины, которой рано лишилась. Мне было три года, когда болезнь унесла мою мать, и я долгое время была уверена, что не сохранилось ни одного портрета, который мог бы рассказать мне, каким было ее лицо. В те времена фотография еще не была так распространена, как сегодня. Отец сожалел, что не подумал заказать дагеротип во время их супружеской жизни. Это было не модно. Мне так бы хотелось, чтобы у него осталось воспоминание. Он смотрит на меня и уверяет, что ее черты исчезают из его памяти и ему приходится делать невыносимое усилие, чтобы увидеть ее такой, какой он ее любил. Но он не говорит правды: в первый раз он действительно не подумал, а во второй — пожалел денег. Он все время вздыхает. Вперив глаза в пустоту, почти изнемогая. Нарочитые вздохи, которые вырываются у него непроизвольно, зато постоянно. Удручен ли он до конца своих дней тем, что потерял ее? Он уверяет, что она была лучшей супругой в мире, и что он останется вовек безутешен, и что я ничем на нее не похожа — разве что вьющимися волосами. Он заявляет, что не бывало еще существ столь несхожих, — поневоле засомневаешься, его ли я дочь. Он понять не может, откуда я взяла свою дерзость и отвратительный характер, резкий и мятежный, который доставляет ему столько огорчений. Он утверждает, что еще ни один отец не получал от дочери так мало удовлетворения. Я ничего не отвечаю, когда он отпускает свои колкости, потому что я такая, какой он меня сделал. Просто поворачиваюсь к нему спиной. Большего он и не достоин.

Этой матери, от которой у меня не осталось ни единого воспоминания, словно она никогда и не существовала, мне с каждым днем недостает все больше. Не проходит недели, чтобы я не побывала на кладбище, и в дождь, и в грозу. Ни разу в жизни я не пропустила этого свидания, которым так дорожу. Я подолгу стою у ее могилы, как если бы она могла прислать мне послание из иного мира, дать совет и помочь следовать своей судьбе. Я обращаюсь к ней и знаю, что она меня слушает. Когда я была маленькой, говорят, что после похорон я все время требовала ее и по сто раз на день спрашивала отца, когда она вернется; мое упорство было ему невыносимо, и требовалось бесконечное терпение Луизы, чтобы уложить меня спать. Я часто просила ее рассказать мне о матери. Вот она знала ее хорошо. Именно мать и наняла ее, когда отец купил этот дом — он тогда получил наследство от своего отца и захотел поселиться в деревне, но недалеко от Парижа. Луиза не болтлива. Всякий раз, когда я задаю вопрос, мне кажется, что он ее смущает; она пожимает плечами, роется в памяти и выдает две-три банальности. Твоя мать была милая. Все ее любили. Как печально, что она ушла так рано. Потом она возвращается к своим хлопотам, оставляя меня наедине с призраком.

Луиза — наша экономка, она нас вырастила, меня и брата, и по-матерински сердечно заботилась о нас. Не знаю, что бы с нами без нее стало, потому что отец держится в отдалении, поглощенный черными мыслями, своими парижскими занятиями и бесчисленными друзьями. Я очень люблю Луизу, она женщина мягкая и сдержанная, на ней держится весь дом, и я не злюсь на нее за то, что она заменила мать. Все произошло так естественно, что мне всегда казалось: даже лучше, что место в постели отца заняла именно она, а не какая-нибудь другая, которая захотела бы всем командовать и заставляла бы нас жить по ее правилам. Они с отцом тщательно соблюдают правила приличия. Ни единого жеста нежности или привязанности. Он хозяин, она прислуга. Никто и заподозрить не может, каковы в действительности их отношения; даже в деревне, где полно злых языков, никто ни о чем не догадывается, во всяком случае, ни один сосед или торговец не позволил себе и случайного намека. Даже мой младший брат не в курсе. Он спит, как сурок, и не слышит, как они ходят туда-сюда. А вот у меня сон чуткий, и я слышу осторожные шаги, скрип дверных петель, потрескивание половиц, да и другие шумы. Однако я ничего не говорю. Луиза остается на своем месте, мы на нашем, и все хорошо. Но по тишине, уже давно воцарившейся в доме, я поняла, что между ними пробежала кошка, и он больше никогда не заходит к ней в комнату.

Часто зимними вечерами, сидя у огня, мы погружаемся в туманы прошлого; брат к тому моменту уже поднялся к себе и лег спать, а я начинаю расспрашивать отца, что моя мать пела и какой у нее был голос; какие музыкальные пьесы она играла на фортепиано, какие книги читала… и еще тысяча разных вопросов приходят мне на ум. Он сидит молча, потом давнишняя улыбка, взявшаяся неизвестно откуда, появляется у него на губах, но ответа так и нет. Горло у него сжимается, глаза затуманиваются. Он вздыхает, губы начинают шевелиться. Кажется, сейчас он наконец раскроет мне тайну и облегчит свою скорбь. «Что толку?» — бормочет он. Напрасно я повышаю голос, упрекаю его в эгоизме и холодности, он хватает подсвечник и, загородив пламя рукой, даже не пожелав мне доброй ночи, исчезает на лестнице, и только слышно, как закрывается дверь его спальни. Я остаюсь одна и представляю мать в этой комнате, она гладит меня по голове и наигрывает мелодию на пианино, чтобы меня успокоить. Отцу плевать, что я страдаю. Он не любит меня, я знаю. А я, я его ненавижу.

* * *
...

В 1890 году домработница получала 1,50 франка в день, работница на производстве — 2,46 франка, работник — 4,85 франка, наемный продавец на рынке — 5 франков. Работали от пятнадцати до шестнадцати часов в день, шесть дней в неделю. В 1892 году закон ограничил продолжительность работы для взрослых двенадцатью часами в сутки.

* * *

Я, Маргарита Гаше, сегодня, в среду 19 марта 1890 года, в одиночестве отмечаю свое девятнадцатилетие и даю себе торжественное обещание покинуть эту землю скорби, чтобы отправиться в сияющую Америку; я клянусь памятью матери, что никто и ничто не помешает мне в этом. Осталось потерпеть два долгих года, пока меня не освободит совершеннолетие; за это время я успею подготовиться к рискованному предприятию, отложить денег на переезд и на то, чтобы прожить, пока не подыщу себе место гувернантки в каком-нибудь порядочном нью-йоркском доме, а потом, надеюсь, я смогу прожить своим талантом. Я стану американской художницей. К счастью, я хорошо говорю по-английски, только придется еще поработать над произношением и разузнать о нравах на моей новой родине. Я хорошо знаю наших классиков, могу давать уроки французского, латыни и истории. Когда устроюсь, смогу рассчитывать на более достойное положение и оплатить себе занятия живописью. В той новой стране удача улыбается мужественным и смелым. Я решительно настроена уехать окончательно и бесповоротно. Разорвать все связи с семьей, которая ею для меня не является. Что бы ни случилось, я никогда не вернусь обратно. Даже если меня будут умолять или звать на помощь. Кстати, это будет невозможно. Я никому не собираюсь ничего о себе сообщать. Никто не будет знать, где я нахожусь, жива я или мертва. Я исчезну с поверхности этой злосчастной земли, где не существует иной надежды, кроме как закончить свои дни старой девой или домохозяйкой. О чем я могла бы сожалеть? О ком? Я живу в самом сердце пустыни.