1643

Если бы восприятие наших ведьм не было бы искажено, а их разум не был бы замутнен этими чудачествами, они не стали бы так добровольно и с готовностью признаваться в том, что ставит их жизнь под вопрос.

Реджинальд Скот. Обнаружение колдовства. 1584

1. Мать

Влажный холм в предрассветной дымке, куст боярышника с пожухлыми соцветиями — жалкий вид. Я проснулась, надела свое рабочее платье — в общем-то, мое единственное платье, — а она все еще спит. Старая кобыла. Выпивоха. Мать. Я стою у изголовья кровати и внимательно изучаю ее лицо. Луч восходящего солнца падает сквозь окно на ее левую щеку. Черные волосы разметались по подушке — спутанные, сальные, местами с проседью.

Когда она спит, от нее исходит запах. Его сложно описать; мне кажется, так пахнут мужчины. Похожий я чувствовала, когда меня, еще маленькую, отправляли за отцом в «Красного льва», чтобы позвать его к ужину. В трактире стоял гул мужских голосов, сдобренных кислым элем, и когда отец был как следует навеселе, он подхватывал меня и целовал в лоб, и от его плаща пахло свежестью большого поля после дождя. А потом мы вместе шли из пивной в Лоуфорд, взбираясь на холм, — моя крошечная ручка в его гораздо более крупной руке. Отец давно умер — пятнадцать лет назад.

Поэтому мы с матерью — сейчас она храпит так, что, как говорится, способна разбудить самого Дьявола, — спим вместе, бок о бок, в единственной спальне дома, который для нас построил уже-пятнадцать-лет-как-покойник. В доме три скудно обставленные комнаты; две кровати, одно окно, штукатурка, синяя от плесени. Подозреваю, в этих стенах заводится всякое разное. Я знаю наизусть все звуки, испускаемые ее плотью, и все ее трудно описуемые мужские запахи. Странно, что когда-то я была у нее внутри. Плоть от плоти, ее плоть.

Я заставляю свой взгляд задержаться на ее лице. Оно настолько спокойно, что кажется, будто его коснулась печать смерти или что это лицо статуи. Но даже неподвижное, оно далеко не так безмятежно, как у скульптур, которые я когда-либо имела удовольствие видеть, будь то в церкви или на кладбище, в Мэннингтри или Мистли (не то чтобы в Эссексе осталось особенно много подобных изображений теперь, когда Даусинг и его прихлебатели сделали свое дело, содрав святых мучеников с церкви Св. Марии и соорудив для них костер на ближайшем пастбище). Даже когда она спит, кажется, что ее характер определяет каждую черточку, каждую морщинку сухого лица, как штамп изготовителя ложится на оплывший кусочек масла.

Ее христианское имя — Энн, но все зовут ее Бельдэм Уэст. Это имя идет ей, потому что звучит размашисто и греховно; оно звучит будто название того грязного места из Библии, которое Господь поразил большими метеоритами. Бельдэм. «Belle» — французское слово, означающее «красивая» (это не про мою мать, хотя говорят, она такой когда-то была). А «дэм» напоминает о слове «демон». Полагаю, продолжать рассуждения дальше мне не стоит.

Я разбираю мать по косточкам — у меня есть эта возможность, пока она спит, — изучаю каждую деталь, одну за другой. Ее длинный нос искривлен, потому что был сломан. Это случилось по меньшей мере единожды — на моей памяти — четыре года назад в результате замечательнейшего хука справа от госпожи Роубуд, когда они поссорились поздней весной среди грядок с душистыми травами. Я не помню, по какому поводу они повздорили в тот раз, но помню улюлюканье мужчин, столпившихся за забором поглазеть на это. Я помню момент удара. Помню, как мать отбросило в куст розмарина — ладонь прижата к лицу, между пальцев сочится кровь; она упала прямо на горшки среди россыпи голубых цветочков — послышался сладкий аромат. Я и по сей день, едва чувствую запах розмарина, еле могу удержаться, чтобы не рассмеяться в голос. Госпожа Роубуд, конечно, уже покойница — именно так заканчивают все те, кто обижает мою мать. Смотрю на нее, вдыхаю этот запах — и меня уносит в иные места и иные времена. Или даже так: понимание иных мест и иных времен приходит ко мне, когда я смотрю на нее и вдыхаю ее запах, — это и значит иметь мать.

Но хватит отвлекаться. Щеки у нее впалые, коричневая кожа туго обтягивает скулы. Этот неосторожный солнечный луч из окна выбеливает ее подбородок и висок, сглаживая тонкие морщинки, которые возраст нарисовал в уголках глаз и вокруг рта (будто кошачьи усы). Лоб обгорел на солнце. Кожа на шее рыхлая, словно все эти складки расслабились от радости, что они на приличном расстоянии от жестоких глаз и острого языка, которые в такой немилости среди наших соседей; шея как у хорошо откормленного борова — мешковатая, бесцветная и отталкивающая.

Но хуже всего — ее рот. Когда она спит, ее тонкие губы слегка приоткрыты и в уголках, где скапливается, а затем высыхает слюна, появляется налет. Если заглянуть в это красное отверстие, можно различить атласную внутренность рта и увидеть коричневые от жевания табака зубы, рассмотреть, как шевелится влажный корень языка, будто во сне мать разговаривает с кем-то. Или, что более вероятно, ругается.

И тут меня посещает очень нехристианская мысль: как бы мне хотелось иметь что-нибудь мерзкое под рукой, чтобы засунуть ей в рот. Я воображаю, как держу извивающуюся мышь за розовый хвостик и опускаю ее между этими губами, а затем зажимаю этот рот рукой. Или нет. Банку горячей лошадиной мочи, горсть кроличьего помета, кровь — свиную кровь, — еще исходящую паром…

Глаза матери открываются, и она тихо произносит мое имя: «Ребекка? Бекки?»

— Да, это я.

Она неслышно бормочет что-то и прижимает ладонь к виску. Стонет.

— Никогда не старей, Ребекка, — говорит она. — Посмотри на меня, девочка. У меня все ломит и болит еще до того, как я подумаю о том, что сегодня надо сделать.

Я отвечаю, что у нее все ломит и болит скорее от выпитого у Эдвардса, чем в преддверии честного труда. Мать — большая любительница приложиться к бутылке; она часто говорит, что выпивка может утешить бедняка (или беднячку, если уж на то пошло, добавляет она и подмигивает черным глазом) гораздо лучше, чем Бог.

— Следи за языком, — бурчит мать, облизывая губы. — И не поминай этого имени в моем доме, — заявляет она, в равной степени высокомерная и непроснувшаяся. Не поминай — именно это слово она использует, воображая себя Моисеем.

Я спрашиваю, по-прежнему ли имя «Хобдей» достаточно благозвучно для ушей Господа или человека. «А то мне нужно подняться к Хобдеям, отнести им белье».

Тем временем мать встает и нащупывает ночной горшок. Она садится на карачки у кровати, натягивая измятую сорочку на колени, и облегчается. Наутро после каждой пьянки ее моча приобретает темно-желтый оттенок и пахнет дрожжами так, что этот запах заполняет всю комнату. Так пахнет по пятницам и, обычно, по субботам тоже. Когда мать заканчивает, она встряхивается, несколько раз резко хлопая ляжками друг о дружку, а затем залезает обратно на койку. В маленькой комнате жарко — солнце, — окна с восточной стороны.

Лежебока.

— Захвати молочную похлебку для Бесс, — говорит она, зевая. Затем укладывается, натягивает одеяло до подмышек и снова закрывает глаза. Я жду, будут ли еще указания с той стороны койки (или проклятия), но продолжения не следует.

Как только открывается дверь, вбегает Уксусный Том и запрыгивает на кровать к матери. Он оглядывается и мяукает мне на прощанье, пристраивается у бедра Бельдэм и начинает вылизывать из шерсти минувшую летнюю ночь. Она протягивает руку, чтобы почесать его за ушами.

— Дерзкая девчонка, — бормочет мать, — ты как бельмо на глазу, все у тебя шиворот-навыворот.

Так отрадно закрыть за собой дверь и оставить внутри это создание, которое произвело меня на свет.

Раннее утро. Прекрасное облако устроилось на горизонте, словно шапка взбитых сливок. На дворе одна из куриц делает осторожный шажок, склонив голову набок; она напоминает женщину в чудных юбках, остановившуюся проверить, не забился ли камень в подошву сапога.