Я оставляю в покое камышовую метлу, чтобы отвести вдову Кларк к столу; ставлю возле нее миску с полутеплой похлебкой.

— Ну, кролик не заяц, а вы не королева, мадам, — говорю я как можно громче, чтобы она наверняка обратила на меня внимание. — И вы сегодня точно не умрете. По крайней мере, не от голода. Вот, смотрите. — Я вкладываю ложку в ее трясущиеся пальцы. — Похлебка! А Бельдэм, возможно, позже принесет вам яиц.

Она несколько раз мигает, смотрит искоса грустным взглядом, затем набирает полную ложку похлебки.

— Холодная, — бормочет она, двигая серыми беззубыми деснами.

— Всегда пожалуйста. — Я приседаю перед ней в ироничном реверансе и иду перетрясти ее затхлую постель.

— Твоя мать — хорошая женщина, — продолжает мямлить Бесси с набитым ртом. В уголке ее морщинистых губ влажно поблескивает овес.

— Как скажете.

— Так и есть, — настаивает матушка Кларк, держа ложку перед ртом. С ложки капает. — Она словно краб — твердая снаружи, мягкая внутри. Мы встретились впервые в поле, вон там, у подлеска. Я собирала хворост для печи, и тут она, в своем полинялом платье, прислонилась к изгороди. Она сказала, что наблюдала за мной и заметила мои бедность и хромоту, и ей стало меня жалко. Она сказала, что есть способы и возможности, как сделать мою жизнь немного лучше.

— Эти «способы» и «возможности» зовутся, случаем, не «Ребекка» и «Уэст»? — спрашиваю я, складывая покрывало. Я оглядываюсь через плечо, чтобы ухмыльнуться старухе, и обнаруживаю, что сквозь полутьму комнаты она уставилась своим невидящим взглядом мне в спину, с загадочно-самодовольным выражением на лице. Может быть, старая матушка Кларк и почти слепа, но в этот момент я чувствую, что ее затуманенные глаза видят меня насквозь. Тем сильнее мне хочется покинуть эту полуразвалившуюся лачугу.

— Господин Джон Идс, не так ли? — спрашивает Элизабет; ее тонкие губы кривятся в усмешке.

Я застигнута врасплох и мое «что?» звучит с подозрительно излишней резкостью.

— Господин Джон Идс, — повторяет матушка Кларк, похлопывая ложкой по похлебке. — Клерк. Поговаривают, ты довольно сильно увлечена им. — Она снисходительно покашливает.

Я раскладываю покрывало и разглаживаю его, чувствуя, как краска заливает щеки. Бледнею, затем краснею. В этот момент я чувствую, что внутри все сжимается, меня одновременно охватывают глубоко запрятанный стыд и негодование. Негодование от того, что Бесси Кларк, эта отщепенка, эта убогая, чье родство с моей матерью и мной заканчивается географическим положением, и единственное, что вызывает к ней сочувствие — беспомощность и слабость, присущие любому младенцу или пьянице, — хочет проникнуть в мои сокровенные мысли и желания. Это чувство вторжения, правда, приправленное пониманием, что вторжение незначительное, — как мошка, попавшая вам в глаз майским утром, чтобы там умереть.

А стыд, потому что старуха по большому счету права. Я правда «увлечена» клерком, Джоном Идсом. Меня посещали самые неприличные мысли о его светлых усиках, слегка подкрученных над уголками губ, что делает его похожим на довольного кота. Я подолгу представляла, каково это — поцеловать его там, где усы сходятся с губами, и почувствовать одновременно жесткость и мягкость. Я наслаждалась формой его больших кистей на фоне четкого шрифта Евангелия от Матфея, наслаждалась тем, как он смачивает большой палец, чтобы перелистнуть страницу. Все эти воспоминания суматошно пронеслись у меня в голове, вызванные намеком на их существование и склеротичным взглядом Бесси Кларк, который я ощущаю на своем затылке. Поэтому я, краснея, скептически повторяю: «Что?» И обзываю ее свихнувшейся летучей мышью.

Вдова, черт бы ее побрал, достаточно повидала, чтобы понимать, что я лгу, и просто пожимает плечами, ухмыляясь. Неужели она видит меня насквозь? Неужели она может заглянуть в мою голову и подсмотреть, как господин Джон Идс ослабляет воображаемые завязки моего корсета своими прекрасными большими руками?

Я должна уйти, на всякий случай.

— Не сомневайтесь, мать заглянет попозже, — говорю я, поправляя чепец, подхватываю корзину и суетливо выхожу в сияющее солнечное утро, полное знакомых запахов влажной травы и коров, запахов, среди которых старая матушка Кларк могла бы жить, но все это не ее. Все это добро, золотая пшеница и скот, творения Божьи.


По мере того как проходит день, все труднее считать старую Бесси Кларк гениальной провидицей и все легче верится, что она просто побеседовала с моей матушкой. Вечером, когда мы садимся за работу в нашей маленькой гостиной, я в высшей степени раздражена, потому что слухи, однажды зародившись, дальше начинают жить собственной жизнью.

Назвать меня или мать «швеей», пожалуй, было бы чересчур, но у меня хорошая сноровка, я легко управляюсь с иглой, и у меня отличный глазомер для всех этих стежков и завитков, чтобы украсить узором плоские белоснежные голландские воротнички, которые входят в моду, или чепчики для младенцев. Мать умеет штопать, хотя и грубовато; зато все, кто видел ее у Омута Иуды (мы прозвали его так за глубину и загадочное вспучивание в зимние месяцы) в платье, повязанном вокруг бедер, с распущенным лифом, хлестающей камни кружевными нижними юбками, будто плеткой-девятихвосткой спины в Новой Англии, — признавали, что стирка — ее истинное призвание. Она могла бы перестирать все в городе только за «спасибо», так ей это нравится, вот, что я слышала, женщины говорят о моей матери. Или еще: эти камни точно знают, что я чувствую, когда Джордж возвращается после затянувшегося кутежа в кабачке. В последнее время работы меньше, чем когда-либо раньше — верные жены Мэннингтри обнаружили, что у них появилось время, чтобы занять руки относительно легкомысленным рукоделием, потому что многих мужей, сыновей и братьев забрала Восточная ассоциация, — но мы находим способы свести концы с концами. Хотя в некоторые недели с трудом. Итак, мы, как обычно, садимся за работу в маленькой гостиной, приоткрыв дверь навстречу безоблачному вечеру в напрасной надежде поймать сквозняк, и я не в духе.

Где-то совсем рядом, под огромными летними звездами, ухает сова.

— Наконец-то, — бурчит мать, откусывая нитку и указывая иголкой в сторону двери. — Какой-никакой разговор.

Я смотрю вниз, на вышивку; там на нижней рубашке мистера Редмонда уже вырисовывается ветка фруктового дерева, и произношу хм или да или что-то нечленораздельное.

— Дочь, — вздыхает она. — Немая, как манекен, вся в мрачных мыслях. Хорошо хоть есть ночные птицы для компании.

Я поднимаю взгляд.

— И о чем же мы можем поговорить, матушка, — спрашиваю я, с каждым словом делая тугой стежок в незабудке, — скажите на милость?

А затем. А затем она говорит, с обвинительным блеском в глазах:

— Я надеялась, что за время, проведенное с добрым господином Идсом, ты станешь грамотной женщиной. Настоящей клеветницей.

Я отбрасываю вышивку и смотрю на нее самым яростным взглядом.

— Салоньерка, матушка, так называют королеву Марию, видимо, ты это слово хотела употребить. Клеветница означает нечто совсем другое. А Джон Идс — да, вот это тема для разговора. Скажите мне, что именно вы наплели старой Бесси Кларк по поводу меня и господина Идса?

Матушка — тот еще фрукт. В ее глазах поблескивают лукавые мысли, будто форель в прозрачном потоке. Сперва она прижимает руку к животу и поджимает губы с фальшиво-оскорбленным видом.

— Честное слово, — говорит она хриплым голосом, с уязвленным выражением лица, на котором написано: надо-же-я-и-не думала-что-доживу-до-того-дня-когда-из-ваших-уст-прозвучит-подобная-клевета, но затем она решает сменить подход, голос и лицо немедленно твердеют. — Делать мне больше нечего, кроме как трепать языком о Джоне Идсе, — резко заявляет она. — Такие, как он, — она проводит языком по губам, смачивая нитку, — такие, как он, сунут свою Штуку хоть в треску, если епископ скажет им не делать этого.

— Матушка! — Мои щеки вспыхивают. А чресла передергиваются.

— Это правда, — фыркает мать. — Кто для меня Джон Идс? Я сразу узнаю труса, когда вижу его перед собой, труса, который готов упасть на колени и нагнуться перед любой толстой задницей с толстым кошельком. Обычный охотник до выпуклостей.

Я чувствую, как меня затопляет волна гнева, а потом ненависти. Я злюсь, что мне не позволено иметь ничего своего, ничего, на чем не лежало бы отпечатка ее мнения.

— Постыдитесь, — выдавливаю я сквозь стиснутые зубы, — вы не знаете ничего, что касается…

— Приди в себя, девочка, — обрывает она меня, предостерегающе подняв указательный палец и твердо глядя мне в глаза, — я знаю трусов, и я знаю мужчин. А еще многие говорят, что если ты знаешь первых, то и последних ты знаешь так же хорошо.

— Ага, — отвечаю я, пряча улыбку, и делаю очередной стежок для ветки фруктового дерева, — а многие из них и тебя знают — так говорят.

Это слишком. Уксусный Том рычит и чихает, подсвечник грохочет по полу, рассыпая искры. Я вскакиваю, опрокидывая стул, и вылетаю в открытую дверь как раз в тот момент, когда она хватает тяжелый кувшин, и он разбивается о перемычку прямо за моей спиной, разбивается с ужасным грохотом.