В январе Эрнест позвонил мне из больничного холла. Говорил он вроде бы бодро, но голос его звучал неестественно оживленно. Его по-прежнему преследовали все те же навязчивые идеи: в его палате установлены подслушивающие устройства, его телефонные разговоры прослушиваются, он подозревает, что один из интернов — агент ФБР… Я-то надеялся, что лечение смягчит его негодование по поводу беззаконий, которые власти совершают по отношению к нему, но куда там — его телефонный звонок доказал, что одержимость не только не прошла, но, наоборот, усилилась.

Я снова навестил его по пути в Голливуд, когда он уже провел в больнице Святой Девы Марии несколько месяцев и прошел несколько курсов электросудорожной терапии и множество сеансов психотерапии. Я надеялся, что он уже не будет так страдать от мании преследования, но, увы, его терзали все те же навязчивые идеи.

По какой-то необъяснимой причине в январе врачи клиники Майо отпустили Эрнеста из больницы. Он позвонил мне в Голливуд и сказал, как он счастлив, что наконец-то дома, в Кетчуме, и снова работает. Сказал, что на следующий день после возвращения пошел на охоту и сейчас за окном кухни над поленницей висят восемь крякв и два чирка.

Но хорошее настроение сохранялось недолго. Вернулись прежние страхи, и не просто вернулись, но еще и усилились. Он дважды пытался застрелиться из ружья, которое стояло на стойке в холле, приходилось бороться с ним и отнимать ружье силой. Возвращаясь в больницу Святой Девы Марии, он пытался выброситься из самолета, хоть и был под действием мощной дозы успокоительных. В Каспаре, штат Вайоминг, где они приземлились, чтобы устранить какую-то неисправность, Эрнест кинулся к вращающемуся винту.

В тот июньский день 1961 года я ехал по пригородным улочкам Роли во взятом напрокат «шевроле» и с тревогой думал, в каком состоянии меня встретит Эрнест. Я молился, чтобы последний курс электросудорожной терапии и удвоенное число психотерапевтических сеансов с врачами из клиники Майо победили фобии Эрнеста или хотя бы ослабили их хватку.

Я остановился в гранд-отеле «Кахлер» и сразу же поехал в больницу. Дверь в палату Эрнеста мне отперла старшая сестра своим собственным ключом. Недобрый знак! Палата была маленькая, но с большим окном, в которое лился солнечный свет. Никаких цветов, стены голые. На столике возле кровати стопка из трех книг, возле столика металлический стул с прямой спинкой. Окно забрано металлической решеткой с поперечными прутьями.

Эрнест стоял у окна спиной к двери, перед больничным столиком, который приспособили под конторку, чтобы он мог писать. На нем был его старый красный банный халат (он же «порфира императора»), подпоясанный истершимся кожаным ремнем с большой пряжкой, на которой было выбито «Gott Mitt Uns» [«С нами бог» (нем.).], — этот ремень он снял с убитого немецкого солдата во время Второй мировой войны, когда участвовал в битве в Хюртгенском лесу. На ногах у него были его любимые индейские мокасины, сношенные чуть не до дыр, над глазами — засаленный белый теннисный козырек.

— Мистер Хемингуэй, пришел ваш гость, — сообщила сестра.

Эрнест обернулся, и на его лице мелькнул испуг, но он тотчас же сменился широкой улыбкой: Эрнест увидел, что это я. И он пошел ко мне навстречу, сбросил козырек, и мы крепко обнялись по испанскому обычаю и похлопали друг друга по спине. Эрнест от души обрадовался моему приходу. Борода у него была всклокочена, он похудел, казалось, человек, каким он был когда-то, исчез, а тот, кого я сейчас видел, — лишь смутная тень того, прежнего.

— Ну что же, Хотч, дружище, — сказал он, — добро пожаловать в страну «Шиворот-Навыворот», где тебя обыщут, запрут в четырех стенах и не доверят даже самый тупой нож — такие у них тут нравы.

Сестра продолжала стоять в дверях.

— Сестра Сьюзан, это знаменитый матадор Эль Пекас, — обратился к ней Эрнест, представляя меня. — Пекас, а это Сьюзан, владычица ключа к моему сердцу.

Мы с сестрой рассмеялись. Я отдал ей банку с черной икрой, которую привез Эрнесту, и попросил поставить в холодильник.

Мы с Эрнестом сели — он на кровать, а я на стул, и, слушая его, я сначала было обрадовался, что ясное сознание к нему вернулось, но, к моему отчаянию, Эрнест вдруг снова начал жаловаться, что в его палате полно подслушивающих устройств, телефон рядом в холле прослушивается, он разорен. Он обвинял своего банкира, своего юриста, своего кетчумского врача, всех доверенных лиц, какие только были у него в жизни, расстраивался, что у него нет приличной одежды, что задушили налоги… и так до бесконечности.

Я встал, желая отвлечь его от страхов и подозрений, которые мучили его еще в прошлый мой приезд, когда он лег сюда в первый раз. Электросудорожная терапия ему не помогла, это было очевидно. Я подошел к его рабочему столу и спросил, над чем он сейчас работает.

— Над набросками о Париже.

— И как идет дело?

— В том-то и беда, что никак! Я не могу закончить книгу. Не могу — и всё. Торчу за этим проклятым столом дни напролет, давно уж им счет потерял, мне всего-то и нужно написать одно предложение, ну, может быть, два, три, не знаю, но ничего, ничего не получается. Ни-че-го, понимаете? Написал Скрибнеру, чтобы выкинул книгу из плана. Она должна была бы выйти осенью, но приходится все бросить.

Я спросил Эрнеста, не те ли это наброски из чемодана, найденного в отеле «Ритц», которые я уже читал.

Он сказал, что да, те самые, плюс еще один новый, завершающий, и в нем-то как раз вся соль.

— Но ведь эти ваши наброски — лучшее, что когда-либо было написано о Париже, — возразил я.

Прилетев как-то раз в Париж, мы с Эрнестом остановились в отеле «Ритц» (именно тогда фонд «Хем — Хотч» выиграл на скачках в Отейле, поставив все деньги на явного аутсайдера, который в результате пришел первым, причем ставки были 27:1), и, обедая с нами в один из дней, Шарль Ритц, ставший владельцем отеля после смерти своего отца Сезара, сказал Хемингуэю, что совсем недавно, когда они ремонтировали подсобные помещения, был найден чемодан Гуччи, который Эрнест оставил у них еще в тридцатые годы. Этот чемодан Гуччи сам сделал для Хемингуэя, и Эрнест страшно обрадовался, что он вынырнул из небытия. Мы открыли чемодан в кабинете Шарля и обнаружили в нем среди всего прочего несколько школьных тетрадей, в которых Эрнест делал записи о Париже двадцатых годов, о людях, с которыми был дружен или знаком в те далекие времена. Эти записи Эрнест тогда же отдал мне и попросил прочесть. Сколько в них было блеска, поэзии, глубины, грубой правды, и как это было ново, необычно! Вот уж истинно рука великого мастера — так до него еще никто не писал о Париже и о замечательных людях, бывших его блистательными современниками.

В дверь постучали, и вошла сестра Сьюзан. Она сказала, что Эрнеста ждет врач: нужно сделать какие-то анализы, но много времени это не займет. Эрнест взял со своего импровизированного письменного стола пачку листов и протянул мне, чтобы я читал, пока его нет. Сказал, что этой главы я не видел, она будет завершающей, в ней все самое важное.


Я придвинул стул к окну и начал читать фрагмент, который Эрнест мне оставил, — он назывался «С Парижем не расстаются». Текст очень сильно отличался от тех других фрагментов, которые я читал тогда в отеле «Ритц», где Эрнест рассказывал о парижских кварталах и о людях, с которыми был дружен в те времена, и прежде всего о Гертруде Стайн, Сильвии Бич, Форде Мэдоксе Форде, Эзре Паунде, Скотте Фицджеральде… Было очевидно, что фрагмент, который я сейчас читал, задуман как завершающая глава книги, а отличие заключалось в том, что это был и гимн, и реквием по его нищей, но счастливой жизни в Париже в те далекие годы, повесть о том, как он сам эту жизнь разрушил и почему это произошло.

Словом, это было пламенное признание в любви к его первой жене Хэдли, тоска по тем годам, когда они жили на четвертом этаже в доме без лифта на улице кардинала Лемуана, и потом, уже с их сыном Бамби, на улице Нотр-Дам-де-Шам, в доме 113, на втором этаже, где во дворе была лесопильня, и Хэдли, надев на себя несколько свитеров, играла в ледяном подвале соседней кондитерской на стареньком пианино, которое Эрнест взял для нее напрокат.

Эрнест с восторгом вспоминал в этом фрагменте и об их авантюрной поездке в Австрию, в Форарльберг, о том, как они учились кататься на лыжах в Шунсе, как жили в гостинице «Таубе», где в номерах были огромные окна, огромные кровати с прекрасным бельем и пуховыми одеялами, а утром подавали восхитительный завтрак — огромные чашки кофе, свежайший хлеб, джем, яйца, вкуснейшую ветчину… а потом еще была красивейшая старинная гостиница «Мадлевен-Хаус», и там они спали, крепко обняв друг друга, на огромной кровати под пуховым пледом, крепко прижавшись друг к другу, а окно было распахнуто настежь, и звезды были совсем рядом.

И вдруг, рассказывая о романтической молодости, когда они с Хэдли были бедными, но счастливыми, Эрнест начал объяснять, что случилось с этой прекрасной идиллией, когда в их жизни появились богачи — их косяк привела рыба-лоцман, хотя никаких имен он не называл, ни косяка богачей, ни рыбы-лоцмана. Когда двое по-настоящему любят друг друга, писал Эрнест, они притягивают к себе богатых людей, но он и Хэдли были слишком простодушны и не умели себя защитить. Очарованный своими новыми знакомыми, Эрнест, как он сам признавался, совсем потерял разум, стал похож на охотничью собаку, которая бежит за всеми, у кого есть ружье.