Айрис Мердок

Человек случайностей

— Грейс, милая, ты согласна стать моей женой?

— Согласна.

— Что?

— Согласна.

Людвиг Леферье вглядывался в невозмутимо-спокойное личико Грейс Тисборн и не видел даже намека на усмешку. Неужели она все-таки шутит? Несомненно, шутит. О Боже…

— Грейс, ты серьезно?

— Да.

— То есть ты хочешь сказать, что…

— Но может, ты передумал, тогда…

— Да нет же! Но, Грейс… Грейс, ты меня любишь?

— Разве это не следует алгебраически из того, что я сказала?

— Не хочу алгебраической любви.

— Я тебя люблю.

— Невероятно!

— Какое-то странное слово.

— Грейс, я не могу поверить!

— Чему ты не можешь поверить? Не понимаю… Давно уже все ясно. Все мои друзья и родственники в курсе.

— Да Бог с ними, с родственниками… Мне надо знать… Грейс, ты не обманываешь? Я так тебя люблю…

— Ну что за глупости, Людвиг… Иногда ты становишься таким глупеньким. Я в тебя влюбилась с той самой минуты, когда мы поцеловались за гробницей в Британском музее. Я раньше и не представляла, что можно быть такой счастливой.

— Но ты ждала, что я объяснюсь?

— Ждала, и именно сегодня.

— А я нет.

— И теперь готов взять свои слова обратно?

— Ну что ты! Не мыслю жизни без тебя. Но ты, как бы это сказать, слишком роскошная. Все тебя обхаживают.

— Ничуть я не роскошная. И что за пошлые намеки?

— Не сердись…

— Я маленькая заурядная девочка, а ты такой умный, все знаешь.

— Если бы… Я совершенно теряюсь в толпе твоих поклонников.

— Ты единственный.

— А я и не догадывался о твоих чувствах. Ты такая скромная.

— Девушка должна быть скромной. Так что, беремся за руки и идем, объявим родителям?

— Нет, погоди… А они не будут возражать?

— Они будут в восторге.

— Мне почему-то казалось, что они хотят выдать тебя за этого парня, Себастьяна.

— Они хотят того, чего хочу я.

— А вдруг им не понравится, что я американец?

— Почему же не понравится? К тому же ты ведь не собираешься возвращаться.

— Ты как-то обмолвилась, что они хотят видеть твоим мужем именно англичанина.

— Только из-за боязни, что я уеду вместе с мужем. Но ты ведь останешься здесь. Мы будем жить в Оксфорде.

— С Оксфордом еще не решено окончательно. Господи, Грейс, все еще не верю. Какое счастье… Дорогая, пожалуйста…

Располагавшийся под длинной белой полкой диванчик, на котором они сейчас сидели, был страшно узок. К тому же эти кучи маленьких пухлых подушечек, «кошечек», как звала их Грейс, еще больше сужали пространство для сидения и лежания. Людвиг стукнулся теменем о полку. Одну ладонь он подсунул под теплую ногу Грейс. Наклонив голову, ощутил небритой щекой шелковистость ее облегающего платья… Два сердца бились рядом — каждое в своей клетке. Завеса безмятежности куда-то улетучилась. Людвиг застонал. Они еще ни разу не занимались любовью. Затруднительная ситуация.

— Осторожно, столик!

Но Людвиг уже падал, подвернув под себя ногу и тем смягчив падение. Вот он и на полу с кофейником в объятиях. А над ним сдавленный смех Грейс: «Людвиг, тш-ш!»

Дом Тисборнов в Кенсингтоне звался претенциозно — Поместье Питта, — но был довольно тесен и к тому же снизу доверху заставлен антикварной мебелью, весьма хрупкой. Людвиг уже успел поломать два стула. За тоненькой стеной комнаты Грейс всегда находились родители. Как раз в эту минуту Клер Тисборн, склонившись над перилами, объявила мужу: «Пинки, душа моя, Одморы уже вторую неделю приглашают нас на уик-энд». Неподходящий момент для занятий любовью, даже если бы Грейс не возражала. А к себе он не мог ее привести, потому что Грейс не симпатизировала Митци Рикардо. Митци, в свою очередь, недолюбливала Грейс и называла ее «мадамочкой», пока не сообразила, что Людвиг влюблен. Не навестить ли снова Британский музей?

— Так что будем делать? — спросил он.

— В каком смысле?

Они никогда не разговаривали о сексе. Девственница Грейс или нет, кто знает. Может, именно сейчас надо рассказать ей о своих прошлых связях? Боже правый!

— Я все понимаю, Людвиг, любимый, но давай посидим спокойно, держи меня за руку.

Он глядел в непостижимо простодушные глаза девушки, которой готовился посвятить всего себя — свою жизнь, свои мысли, свои чувства, все свое духовное существо. Она так невообразимо молода. Он чувствовал себя лет на сто старше этого бутона, лишь готовящегося расцвести. Грубым, заурядным, старым и нечистым. И в этот же самый миг к нему пришла мысль, что он ее совсем не знает. Он влюбился, он дал обещание существу, совершенно ему незнакомому.

— Грейс, ты такая чистая, такая настоящая.

— Ну что за нелепости.

— Ты такая юная.

— Мне уже девятнадцать. А тебе только двадцать два.

— Когда же мы поженимся? Сколько в Англии занимает оформление?

— Но мы ведь только что обручились. Ну прошу тебя, Людвиг, не сейчас. Мама может заглянуть в любой момент, ты же знаешь.

— Какой тогда толк в обручении? Я хочу…

— Потому что это красиво. А женаты мы будем долго. Так что насладимся обручением. Это такое необыкновенное время. Первые пять минут мне очень понравились.

— Но, Грейс, как же мы в таком случае…

— К тому же мама захочет торжественного бракосочетания, значит, на подготовку уйдет очень много времени.

— Неужели нельзя обойтись без этого маскарада? Ты же знаешь, я и без него сделаю все, что ты захочешь.

— Вот я как раз и хочу торжества. Это будет так здорово. Дружкой приглашу Карен Арбатнот.

— Грейс, сжалься…

— В любом случае сейчас мы пожениться не можем из-за бабушкиной болезни. А вдруг она умрет как раз в день свадьбы?

— Она так тяжело больна?

— Тетка Шарлотта говорит, что при смерти. Но возможно, это лишь теткино сокровенное желание.

— Я ужасно боюсь тебя потерять.

— Глупости. Вот моя рука.

— Грейс, ты не передумаешь?..

— Что с тобой? Ты весь дрожишь…

— Все случилось так быстро. Я уже несколько недель в таком состоянии.

— Из-за меня?

— Да, из-за тебя. И еще… Да, из-за тебя. Грейс, ты не осуждаешь мой поступок? Что я никогда не вернусь на родину, что отказался воевать, ты понимаешь…

— Ну почему я должна осуждать тебя за то, что ты не хочешь принимать участия в какой-то дикой войне? Почему я должна быть против того, что ты останешься в Англии и станешь англичанином?

— А вдруг тебе захочется поехать в Америку, мы ведь не сможем.

— Я не захочу поехать в Америку. Ты и есть моя Америка.

— Моя любимая! Значит, ты не считаешь это бесчестным?

— Как я могу считать бесчестным то, что честно? Действительно, как?

Они сидели бок о бок, неуверенно, словно в лодке. Ее правую руку Людвиг крепко держал в своей, левой обнимал за плечи, костистым коленом прижимаясь к ее круглой золотистой коленке, просвечивающей сквозь ажурный чулок. От нее пахло юностью, душистым мылом, цветами. О Господи, если бы можно было сбросить одежду! Шел теплый летний дождь, теплый дождик раннего лета, и струйки мягко сбегали по оконному стеклу… Белые и розовые домики на фоне темно-серого металлического неба. Над парком наверняка повисла радуга. А где-то идет война, бомбы, напалм, смерть и увечья. И где-то там обитают люди, для которых война вытеснила из жизни все остальное.

Время на обдумывание закончилось. Он порвал свое призывное свидетельство. Обратной дороги нет. Он сделал шаг — обдуманно выбрал изгнание. И ни о чем не жалел, разве что о родителях. Он был единственным ребенком. Смысл всей жизни для них заключался в том, чтобы помочь ему стать тем, кем так никогда и не стали они, — настоящим американцем. Ни о чем другом они и не помышляли.

— Ну бери же, — сказала Грейс, — вот тортик. Пирожные. Марципаны, я знаю, ты любишь. Вот русские пирожки.

Маленькая спальня, которую она называла своей гостиной и в которой они действительно пока только сидели более-менее чинно, была чистенькой и уютной. Аккуратненькой, словно детская. Эта смесь школьной аккуратности с затейливой пестротой картинок, вещичек, цветов отражала, как подозревал Людвиг, не только несформировавшийся вкус Грейс, но и былые пристрастия ее родителей. Однажды ему довелось услышать, как дочь спорит с матерью, у которой родился замысел как-то по-новому декорировать комнату. К обоям в «веточки» совершенно не шло постоянно расширяющееся собрание картинок — небольшие репродукции импрессионистов, гравюры с изображением ястребов и попугаев, снимки Акрополя и Тадж-Махала. Причем Грейс не разбиралась в архитектуре, ничего не знала о птицах и постоянно путала Ван Гога с Сезанном. Создавалось впечатление, что она вообще мало что знает, потому что очень рано бросила школу и отказалась учиться дальше. Людвигу как-то пришла в голову мысль: как общаться с девушкой, которая и понятия не имеет о том, кто такой Карл Великий, и нисколько по этому поводу не печалится? Позднее он даже начал в некотором роде восхищаться этой самоуверенной малообразованностью. Грейс была лишена претензий и амбиций, которые правили бал в его собственной жизни. Ее незамысловатость, веселость, может, даже и глуповатость просветляли его пуританскую печаль. Но он понимал, что это полудитя — не просто милая кошечка. В едва расцветающем бутоне пряталась немалая пробивная сила.

— Спасибо, пирожного не хочу.

— Ну тогда джема.

— Нет. Я до сих пор чувствую себя так, будто получил удар в живот.

— А я проголодалась.

Миниатюрная Грейс любила поесть. У нее была матовая кожа, яркие голубые глаза и коротко подстриженные золотистые волосы. Когда она сердилась, то становилась похожа на терьера. В минуты самодовольства, что случалось нередко, в ней появлялось что-то восточное. Не считая себя кокеткой, Грейс в то же время была уверена в своих козырях — юности и миловидности. И надменный крохотный ротик выдавал эту уверенность. Людвигу она казалась драгоценным реликтом, хранительницей женственной утонченности, чего-то почти викторианского.

— Думаешь, тебе удастся с Оксфордом?

— Тьфу-тьфу, будем надеяться. Стараюсь об этом не думать.

— Я бы хотела жить в Оксфорде. Там так красиво. И природа вокруг.

— И ты не против, что твоим мужем будет старый, нудный преподаватель древней истории?

— Ну что ты такое говоришь, Людвиг? Думаешь, я мечтаю выйти замуж за космонавта, так, что ли? Но я такая невежественная. Наверное, мне придется сидеть скромно в уголке и улыбаться. Но надеюсь, и кроме меня такие жены в Оксфорде есть. Зато за остальное семейство краснеть не придется. Папа когда-то в Кембридже был одним из лучших по математике, мама училась в Бедфорде, и, наконец, Патрик…

Тревога о том, выйдет ли с Оксфордом, ни на минуту не отпускала Людвига, он так хотел там оказаться. За эти месяцы Оксфорд в его сознании расширился до неимоверных размеров, превратившись во что-то волшебное, громадное. Это тоже была в своем роде неодолимая любовь. Он воображал себя в Оксфорде, как иные воображают себя в раю. И боялся неудачи, как можно бояться низвержения в ад. Но после года, проведенного в Лондоне, обратно в любом случае уже не собирался. Афина достаточно крепко ухватила его за кудри. Все стороны своего дела Людвиг видел достаточно ясно и не сомневался больше в правильности своего решения. Война — абсолютно никчемное предприятие, не имеющее к нему никакого отношения. Он не будет сражаться за Соединенные Штаты. Политиканствовать, выступать с заявлениями, делать из себя жертву — это вообще не для него. «Я не «хомо политикус», — любил повторять он, — я ученый. И не хочу зря растрачивать свой талант. Предпочитаю остаться в Англии, ведь, спасибо случаю, я здесь родился и вступил в долгий, старый европейский спор». А сожалеть, что его решение во многом облегчено, — это уже чистой воды сентиментальность.

Анализ был завершен, и решение принято. Только протестантское сознание, будто огромная громоздкая примитивная машина, допотопная, но все еще движущаяся, работающая, не давало ему покоя. Можно ли сделать так, чтобы родители не страдали из-за его решения? Людвиг боялся их писем, одновременно раздражающих и трогательных, где они умоляли его вернуться и «все уладить». Неужели они и в самом деле думают, что он сошел с ума? Боялся их смущенных упреков, их опасений. Старая европейская тревога, унаследованная от поколений бродячих предков, кружила в их крови и заставляла содрогаться при мысли о нарушении законов США. И еще эта их ужасная, ложно понимаемая гордость. Переживания, что он уклонился от службы, страх перед властями, перед тем, что скажут соседи, в общем, страшная путаница.

Родители отца были ревностными протестантами из Эльзаса, матери — баварскими лютеранами. Ее отец, исчезнувший во время войны и, как предполагали, погибший в концлагере, был пастором. Решительное неприятие Гитлера обрекло оба семейства на эмиграцию, в результате чего родители Людвига встретились сразу же после войны в Монт де Марсон, где его будущий отец работал инженером-электриком. Вскоре молодые решили эмигрировать в Америку, но в ожидании виз отправились на некоторое время в Англию, чтобы потренироваться в языке. И разумному провидению было угодно, чтобы Людвиг родился именно в Англии и тем самым обрел законное право называться англичанином, хотя ему еще и года не исполнилось, когда семья переехала в США. Он рос вполне благополучно, вполне нормально, как всякий маленький американец, на радость родителям. Но старые европейские тревоги бродили в его крови и только ждали своего часа, и вот, став взрослым, он понял, что личность его бледна и неопределенна. Родители передали ему свою физическую беспомощность, свое беспокойное, впечатлительное сознание. Он вырос среди тех самых проблем, от которых они пытались откреститься. Его смущала двойственность собственного имени. Ему было стыдно, что он немец, и неприятно, что не может им быть по-настоящему. Родители, прекрасно знающие французский и немецкий, дома говорили только на английском, неутомимо беседуя, даже когда были одни, на языке, ими так полностью и не освоенном. Людвиг выучил немецкий и французский в школе. Родители были благодарны Америке за все, и сияние этой благодарности освещало все его детство.

Оказавшись наконец в Европе, он никакой родни здесь не нашел. Все успели умереть или куда-то деться. Кто его действительно встретил, так это призрак Гитлера. И этот призрак, и много чего другого еще предстояло предать экзорцизму. Как историк, да и просто как человек, он испытывал потребность хотя бы умозрительно пережить заново события недавних времен, но ему это не удавалось. Перед лицом того, что было для него так важно, интеллект бледнел и терял силу. Людвиг оставался вне этого и одновременно был погребен под этим, хотя это была часть его самого, которую он никогда толком не мог разглядеть. В Америке он чувствовал себя европейцем, во Франции — немцем, в Германии — американцем. Только здесь, в Англии, казалось бы, наиболее чужой, он почему-то смог забыть или отодвинуть проблему собственного самоопределения. В обществе других историков, ученых из Оксфорда и Кембриджа, этих уравновешенных скептиков, воспринимающих его таким, какой он есть, соглашающихся, что, разумеется, ему следует обосноваться в Британии, принять британское подданство, он чувствовал себя легко и свободно. И был им благодарен за это.

«Наступит время, — размышлял он, — когда теперешние тревоги останутся позади и я смогу начать думать над другими вопросами, важными и не связанными с нынешними заботами». И все же Людвиг отдавал себе отчет, примиряя тем самым совесть и разум, как если бы те были независимыми суверенами, что чувствует вину не только потому, что не оправдал ожиданий родителей. Он чувствовал вину — и в этом был точной копией своих родителей — перед США, потому что нарушил закон, потому что решил не возвращаться, потому что боялся смерти и не хотел быть солдатом, потому что поступил как трус и отступник. Он без сопротивления согласился с тем, что виноват, но не потому, что его убеждали в этом; он принял эту вину просто как явление природы, как некий жизненный опыт, некое наказание — наказание за то, что сейчас происходит в том маленьком беленьком домике в Вермонте, где родители горестно размышляют над необъяснимым приговором, который он сам себе вынес.

Решение было принято как своего рода завершение длинного пути, но по-прежнему было ему в чем-то непривычным; каждое утро он вспоминал о нем все с тем же мрачным удивлением. Вся эта безнадежность не была такой уж для него случайной. Наоборот, он считал ее характерной для себя. Позаботился бы раньше о британском подданстве — не получал бы никакой повестки. С горечью осознавал, что надеялся на счастливый случай: мол, обойдется, и он без особых драм сумеет воспользоваться тем, что есть лучшего в Старом и Новом Свете. Получал отсрочку за отсрочкой. Все думал, решал и никак не мог решить, что делать. Так много обстоятельств приходилось принимать во внимание, стольким рисковать. Он знал, что может быть последовательным, когда припечет, но в то же время понимал, что по характеру он человек робкий, не любящий конфликтов. И тут совершенно неожиданно пришла новая повестка. Ее нельзя было игнорировать, не опасаясь последствий. Было ясно, что перед США он отныне в изрядном долгу. Лихорадочные поиски спасения в другом гражданстве все равно не могли спасти от автоматического наказания со стороны государства, которое он так торопливо покинул. И он осознанно запрещал себе думать о возможных последствиях. Должно пройти, кажется, лет пятнадцать, не меньше, прежде чем он сможет вернуться, не боясь ареста. Его проинформировали, что в процессе хлопот о британском гражданстве он может не опасаться экстрадиции или обвинения в дезертирстве. Но в качестве гражданина США перспектив у него нет.

Людвиг еще не мог оценить, насколько будет страдать, не считая огорчений, доставленных родителям. Сейчас он был уверен, что поступает совершенно правильно, но от этого боль не уменьшалась. Испытывал чувство вины, боязни, утраты и ждал, когда эти горькие чувства поблекнут. Наступит ведь когда-нибудь время согласия, время для спокойного труда в сокровищницах Европы, время, о Боже, для Грейс. Он говорил ей о своих надеждах, но в каком-то излишне спокойном, абстрактном тоне. И не знал, радоваться или печалиться тому, что она принимает сказанное им тоже так спокойно, без тени любопытства. Какую часть своих тягот он имеет право переложить на ее плечи? А если они поженятся, то станет ли этот груз легче или, наоборот, тяжелее; ведь если они действительно собираются пожениться, то, наверное, надо, чтобы она знала абсолютно все.

Она сжимала его руку своей маленькой крепкой ладошкой.

— Жаль, что Патрик слишком взрослый для пажа.

— Пажа? Ах да. Действительно, это не для него. Кстати, надеюсь, он-то уж точно не будет против нашего брака?

— Конечно, не будет, — сказала Грейс, облизнув измазанный в варенье палец, и поскольку его рука была в ее руке, он почувствовал прикосновение ее язычка. — Он сказал, что ты единственный интеллектуал среди всех моих поклонников.

Патрик, младший брат Грейс, еще учился в школе и весь был погружен в книжки и собственные великие проекты.

— А твои приедут на свадьбу?

Приедут ли они? Захотят ли приехать? Столько всего произошло почти мгновенно, создав новую ситуацию, в которой уже не помогут старые, проверенные способы поведения.