Алекс Тарн

Четыре овцы у ручья

1

— Рабби… рабби…

Я делаю вид, что не слышу, ведь только-только удалось согреться и почувствовать тепло в ногах. Мне не хочется шевелиться, чтобы не упустить долгожданное ощущение уюта, которое, как дикая уличная кошка, постоянно норовит выскользнуть наружу — в каменный холод иерусалимской зимы. Когда строишь кокон из дюжины дырявых байковых одеял, то, сколько ни подтыкай-подтягивай, неизбежно остаются щели. В них-то уют и выскакивает. Уют выскакивает, кашель возвращается.

— Рабби… рабби…

Судя по голосу, это Меир, называющий себя моим учеником. Теперь ученик еще и постукивает по стене, чему я его точно не учил. С этой целью Меир самостоятельно отыскал и положил возле ниши небольшой, но очень звонкий камень величиной с кулак. Каждый раз, выходя наружу, я борюсь с искушением отфутболить эту чертову стучалку куда подальше — борюсь и побеждаю, как обычно. У меня хорошо получается бороться с собой. Думаю, я один из лучших в мире мастеров этого вида боевых единоборств — не ниже черного пояса. Точнее, серого — по цвету опоясывающих меня байковых одеял. А в случае с камнем Меира мне даже не приходится особенно напрягаться для победы. Во-первых, жаль человека: не найдя своего инструмента, бедняга будет стучать в стену костяшками пальцев и непременно поранится в кровь. Во-вторых, через день-другой он все равно принесет новый каменный кулак взамен отфутболенного. И в-третьих, мой самозваный ученик так или иначе продолжит надоедать мне — с камнем или без камня.

Тук-тук. Тук-тук.

— Войди! — сдаюсь я.

Меир, как всегда, входит в три приема. Сперва отодвигает край тяжелой прорезиненной шторы, которая отгораживает нишу от улицы, и с полминуты почтительно смотрит в щелку. На следующем этапе он просовывает в щель голову и крутит ею туда-сюда, как будто проверяя, все ли в порядке. Не вознесся ли я на небеса? Не появилось ли здесь за время его отсутствия еще одного мастера боевых единоборств? Не увеличилась ли ниша каким-нибудь волшебным образом? Убедившись, что ответы на эти и подобные им вопросы одинаково отрицательны, Меир наконец просачивается в крошечное пространство, свободное от магазинной тележки с вещами, стопок книг, листов гофрированного картона и толстого кокона дырявых байковых одеял с человеческой начинкой-личинкой внутри. Таковы моя роль и мое назначение: личинка. Я — всего лишь личинка, хотя Меир зовет меня великим рабби-чудотворцем и твердо намерен убедить в этом весь остальной мир. Минуту-другую он стоит неподвижно, поблескивая глазами в скудном свете масляной лампы.

— Как себя чувствует великий рабби? — спрашивает Меир, ощупывая заботливым взглядом мое лицо, вернее оставленную на съедение холоду узенькую полоску между байковым коконом и старой солдатской шапкой-ушанкой. Все в этом мире нуждается в питании — даже холод.

— До твоего прихода все было хорошо, — отвечаю я. — А что будет дальше, одному Богу известно.

Меир страдальчески кривит лицо. Он искренне полагает, что действительно станет учеником, если будет вести себя со мной как испуганный школьник с учителем. Сколько их было таких — не сосчитать. Человеческая память хранит лишь немногие имена: Элазар, Хаим, Натан… а теперь вот Меир. Как и его предшественники, он непрерывно строчит что-то в своей тетрадке с нескрываемым намерением издать потом книгу божественных откровений «великого рабби». Потом — это после моей смерти, когда уже некому будет возмутиться и опровергнуть написанную там чушь. К сожалению, ждать ему осталось недолго. Мне уже тридцать восемь, а личинки этого вида, как правило, не дотягивают до тридцати девяти.

Меир покаянно шмыгает носом.

— Я бы никогда не осмелился нарушить покой великого рабби, но тут особенный случай… — скороговоркой произносит он и продолжает после секундной паузы: — Спасение жизни! Даже двух: роженицы и ребенка!

— Твоя жена снова рожает?

— Нет-нет! — восклицает ученик. — Моя Двора, слава Создателю и великому рабби-чудотворцу, благополучно разрешилась от бремени полгода назад. Речь не обо мне, а о другом человеке. Он ждет снаружи и молит Всевышнего, чтобы великий рабби согласился принять его прямо сейчас. Дело не терпит отлагательств.

Я с трудом перебарываю вспышку гнева: справиться с таким противником нелегко даже обладателю серого пояса.

— Сколько раз тебе повторять: перестань водить ко мне просителей! Я не могу им помочь. Я не чудо-врачеватель и не специалист по бесплодию. Я личинка, слышишь? Личинка!

Меир часто-часто кивает, явно пропуская мои слова мимо ушей. Парадоксальным образом, чем чаще я говорю о своей ничтожности, тем сильнее он убеждается в моем величии. К сожалению, этот парадокс работает только в одном направлении: если я, напротив, стану утверждать свою беспрецедентную гениальность, мой так называемый ученик придет в еще больший восторг поклонения. Лучше не говорить вообще ничего, и я умолкаю. Впрочем, из усмиренного гнева тоже можно извлечь кое-какую пользу: как и всякая вспышка, он генерирует тепловую энергию, так что я окончательно согреваюсь в своем коконе.

— Да простит меня великий рабби, но я решил, что это особенный случай, — с унылой непреклонностью мямлит Меир. — Человек в полном отчаянии. Жена никак не может родить вот уже третьи сутки. Муки ужасные. Врачи — полные дураки. Он уже все перепробовал, звал разных докторов-профессоров, ничего не выходит. И вот кто-то посоветовал ему обратиться к великому рабби. Кто-то, кому великий рабби когда-то помог…

— Никому рабби не помогал! — рявкаю я. — И никакой он не великий! И не рабби вообще! Оставьте меня… его… меня… Оставьте меня в покое!

Пока я путаюсь в местоимениях, Меир часто-часто кивает в знак заведомо непреклонного согласия с каждым моим словом, но при этом не намерен сдвинуться ни на миллиметр.

— Да простит меня великий рабби, — продолжает он, зачем-то перейдя на шепот, — но этот несчастный не из тех, кто ходит к каббалистам и ездит на святые могилы. Он из образованных и, по-моему, вообще не носит кипы, прости господи… Если уж такой человек решается припасть к ногам великого рабби, то, значит, совсем припекло. Может ли великий рабби прогнать человека в подобном несчастье?

И я снова сдаюсь: просто не могу вынести такое количество обрушившихся на меня «великих рабби», не говоря уже о том, что очень неловко перед отчаявшимся человеком, который покорно ждет под дождем.

— Хорошо, зови. Или нет, подожди. Не зови, просто отодвинь занавеску. У него ведь есть зонтик? Пусть остается снаружи.

— Откуда великий рабби знает про зонтик? — восторженно шепчет Меир. — Хотя чему я удивляюсь…

Мне остается только вздохнуть: сам того не желая, я подарил восторженному «ученику» еще одно доказательство своей чудотворной прозорливости. И пусть нет ничего сверхъестественного в предположении, что в дождливую погоду люди пользуются зонтом, — Меира вовсе не волнуют соображения элементарной логики. Вернувшись домой, он достанет заветный блокнот и опишет этот случай своими словами, подключив к делу еще и буйное воображение. Дождь в его пересказе превратится в морскую бурю, иерусалимская улица — в гибнущий корабль, а скромный зонтик — в спасительную лодку, посланную великим рабби-чудотворцем на помощь тонущему бедняге. Но что я могу с этим поделать? Ничего. Ровным счетом ничего, разве что вздохнуть.

Итак, я вздыхаю и сдвигаю с подбородка верхний край кокона, потому что меня уже бросает в жар от всей этой дурной и бессмысленной суеты. Или, что вернее, от болезни, убивающей таких личинок, как я. Личинка и личина — эти два слова почти не отличаются друг от друга. Если надо поддержать впавшего в отчаяние человека, даже личинке не грех натянуть на себя личину «великого рабби». Что я и делаю, но Меир по-прежнему мнется, жмется и не двигается с места.

— В чем дело, Меир? Я сказал тебе отодвинуть штору.

— Великий рабби помнит, что снаружи льет как из ведра? Дождь попадет сюда, замочит вещи, книги, одеяла…

Вещи, книги, одеяла… Что за ерунда… Вещи высохнут, одеялам не помешает стирка, а книгам уже ничего не страшно. Книги уже умерли однажды от стыда за людей, когда наследники умерших стариков, едва отсидев шиву, выставили эти некогда прилежно хранимые тома на улицу, к мусорным бакам. Выбросили, чтобы освободить место на полках для бессмысленных сувениров своего бессмысленного шатания по модным туристическим тропам. Для древесной маски из Африки и гипсовой маски из Венеции. Для стеклянных шаров с аляповатыми моделями Китайской стены и мексиканского зиккурата. Для расчески Поттера и парика Элвиса. Для синайской дарбуки, индийского барабана, индонезийского калебаса и прочего бесполезного мусора, унижающего человеческий глаз. А книги… книги отправились на помойку ввиду полной ненадобности.

Там, возле баков, я и подбираю эти бумажные трупики — стопками, сколько могу унести, вернее, увезти в своей тележке, которая напоминает в такие моменты похоронную телегу в разгар чумы. Я не тешу мертвецов иллюзией возрождения, так что вряд ли их теперь испугают брызги дождевой воды, тем более что многие тут уже прошли через ливень-другой. Напротив: униженные позором радуются потопу. Нет-нет, обитатели ниши не боятся дождя.