5

Я сижу в тени своей лавки. Над городом — ослепительное голубое сияние; чтобы почувствовать его, нет необходимости устремлять взгляд в небо. Вечером — канун первого дня месяца Ава, самого жаркого и самого печального в году. Вот уже вторую неделю я поджидаю торговца из Иерусалима — он приезжает сюда раз в год за шерстяными тканями, которыми славится Цфат. Этот умный коммерсант по имени Шломо Толедано покупает у меня теплую ткань в жаркое время года, да еще и в период скорбных недель, когда ни у кого нет настроения торговаться из-за цены. Потом он дождется зимних холодов и с большой выгодой продаст товар в Святом городе, где известный на всю страну портной Яаков Сарагусти сошьет теплый камзол, платье или накидку на чьи-то зябнущие плечи.

Лучшая ткацкая мастерская в Цфате принадлежит семейству Альхаризи, а шерсть для тканей присылают им родственники покойного рава Моше Кордоверо, покупая ее в турецком Измире у анатолийских пастухов. Меня зовут Ицхак Ашкенази — это прозвище я унаследовал от отца. «Ашкенази» означает «выходец из Европы», а в нашем случае — из Испании; кастильским наречием мой папа владел много лучше, чем другими языками. Ашкенази, Альхаризи, Кордоверо, Сарагусти, Толедано… Не по своей воле наши деды и прадеды оказались в Иерусалиме, Измире, Цфате, Салониках, Каире и других городах исламского Средиземноморья. Когда-то они молились в одной синагоге Кордовы или Сарагосы, перед тем как очередное изгнание разбросало их по всему свету.

Вроде и жарко, но меня знобит, и я сейчас не отказался бы от шерстяной накидки. Иерусалимский Толедано все не едет и не едет; если сделка сорвется, мне будет трудновато расплатиться с цфатскими Альхаризи, а тем с измирскими Кордоверо. Торговля — хорошая модель мира, где все сущности взаимосвязаны и зависят одна от другой. Не исключено, что иерусалимец Шломо опасается эпидемии, которая, по слухам, охватила почти всю Галилею. Вот и у меня жар — уж не заболел ли? Было бы обидно умереть именно сейчас, как раз перед Концом времен.

С моего места можно различить вдали лесистые отроги горы Мерон. Отсюда не видно могилы великого Рашби, но я закрываю глаза, и она предстает передо мной столь же ясно, как крыши окрестных домов. Говорят, рабби Шимон умер от легочной чумы в возрасте тридцати восьми лет. Я часто представляю себя им, сидящим на уроке у рабби Акивы или распекающим собственных учеников. Не так уж трудно преобразиться в кого-то, с кем у тебя общая душа. Но разве общая душа непременно означает общую судьбу? Было бы обидно… Так или иначе, мне сейчас тоже тридцать восемь, а в Галилее вновь легочная чума.

Ашкенази… Выходец из Европы… Как часто эти наследственные прозвища противоречат истинному положению дел! Я родился в Иерусалиме, жил на берегах Нила и, вполне возможно, умру в Цфате — далеко-далеко от Европы, которую в глаза не видывал. Мои родители прибыли в Святую землю из Прованса, проездом через Геную и Салоники. Впрочем, Прованс тоже трудно назвать начальным пунктом этого маршрута. Обе семьи — и матери, и отца — были изгнаны из Кастилии и Арагона указом католических королей, да сотрутся имена гонителей и палачей моего народа. Предками отца были раввины небольшой общины города Сеговии, мать же происходила из купеческого рода, который веками, начиная с римских времен, гнездился в Барселоне.

Под стенами королевского замка Сеговии евреям жилось сравнительно неплохо, то есть добрые христиане громили и убивали их не так часто и жестоко, как в других местах. К примеру, в сравнении с Барселоной Сеговия и вовсе считалась чуть ли не раем. Парадоксальным образом это сослужило отцовской семье недобрую службу, а материнской, напротив, помогло.

Барселонский прадед моей мамы, подгоняемый постоянными нападками и преследованиями, стал готовиться к бегству из Пиренеев задолго до Указа об изгнании и в итоге умудрился вывезти из королевства большую часть своего немалого богатства. А вот прадед отца бежал из Сеговии в соседнюю Португалию чуть ли не пешком, унося на руках единственное имущество — детей. Впрочем, довольно быстро выяснилось, что в Португалии их тоже не ждали, и беженцам пришлось искать новое пристанище. Так обе ветви моей семьи сплелись в Провансе, в Авиньоне, что тоже оказалось не слишком дальновидным, поскольку французские католики мало чем отличались от испанских по части ненависти к народу Израиля.

— Людям всегда кажется, что им чего-то не хватает, — говорил мне отец.

Он называл меня уменьшительным именем Цахи-сынок, в отличие от мамы, которая предпочитала солидное Ицхак даже тогда, когда приходилось менять мои загаженные пеленки.

— Да-да, Цахи-сынок, им вечно не хватает чего-то, а чего, они и сами не знают. Бедным кажется, что не хватает денег; богатым кажется, что не хватает благородства; благородным не хватает власти, властителям не хватает подданных, и нет этому конца. Поэтому богатые христиане так любят выдавать дочерей за аристократов. Но что прикажешь делать нашим богачам, ведь у евреев нет аристократии? То же самое, Цахи-сынок, то же самое. Только у нас титулы заменяются ученостью. Вместо герцога рав, вместо князя законоучитель. Так мы с твоей мамой и поженились: богатая невеста с огромным приданым и нищий жених с родословной ученых раввинов…

Тут отец обычно вздыхал и уплывал мыслями в далекое авиньонское гетто. Но меня, шестилетнего, уже тогда интересовали не матримониальные частности, а общие правила.

— Значит, и мне всегда будет чего-то не хватать?

— Что? — переспрашивал мой бедный родитель, словно выныривая из омута невеселых воспоминаний. — Тебе, Цахи-сынок? Нет-нет, ты совсем другой случай. Вот тебе поучительная история на сон грядущий. Однажды четверо достойных людей пришли к Святому, да будет благословен, просить исполнения желаний. Первый попросил денег, получил их, но вскоре обнаружил, что богатство не принесло радости, а лишь добавило забот. Второй попросил дать ему девушку-красавицу, и по возвращении домой его ждала там прекрасная любящая жена. Увы, со временем чувства охладели, любовь уступила место привычке, а счастье сменилось такими ссорами и такой взаимной злобой, что хоть из дома беги. Третий попросил царскую власть; не успел он шага шагнуть, как его подхватила на руки ликующая толпа и внесла во дворец, прямиком на трон. Однако затем выяснилось, что нет ничего труднее и мучительнее, чем охранять свое царское звание, когда на него посягают не только враги, но и те, кто кажутся поначалу друзьями. Да, собственно, и друзей-то…

— А четвертый? — нетерпеливо перебивал я, уже зная по опыту, что самое интересное обычно приберегается под конец. — Что попросил четвертый?

Отец напускал на себя таинственный вид, наклонялся пониже и сообщал едва слышным шепотом:

— Четвертый попросил знания.

— Знания? О чем?

— Просто знания. Четвертый попросил просто знания и тут же узнал, что ему не требуется ничего. Ничего. Узнал, что у него уже есть все необходимое для счастья. Вот и ты, Цахи-сыночек, в таком же положении. Ведь ты учишься с двух лет и, надеюсь, продолжишь учиться всю свою жизнь. Всегда проси у Создателя только знания и не разменивайся на незначительные мелочи, такие как власть, богатство и страсти.

Судя по горечи в голосе рассказчика, он усвоил эту мудрость слишком поздно, поскольку сам не выглядел счастливым. Не знаю, на что рассчитывала семья моей матери, выдавая ее замуж за молодого рава Шломо Лурия — в ту пору еще не Ашкенази, — но ожидания явно не оправдались. Отец не стал знаменитым законоучителем, да, собственно, не очень-то и стремился к подобной славе. Это выводило маму из себя. Она согласилась бы терпеть что-либо одно: или бедность в качестве супруги великого рава, или скучную обыденность в семье богатого торговца, но только не то и другое вместе. Безвестность и нищета в одном стакане — это уже чересчур! Поэтому мама постоянно обвиняла мужа в никчемности. Где это видано? Человек не способен ни на духовную, ни на коммерческую карьеру!

— И зачем только я вышла замуж за такого недотепу?! — гневно вопрошала она, заламывая руки. — Ни рыба ни птица! Ни мясо ни молоко! Ох неспроста предупреждал меня старший брат, ох неспроста! И что теперь? Что теперь, я тебя спрашиваю? Зачем ты притащил меня в эту грязную дыру?

Грязной дырой мама называла Иерусалим и Эрец-Исраэль в целом. Наверно, они сильно проигрывали в сравнении с цветущим Провансом и Авиньоном — столицей папы римского, — потому что отец даже не пробовал спорить по этому поводу.

— Ты же знаешь, — тихо, но непреклонно отвечал он, — я не хотел, чтобы наш сын родился в гетто. Я не хотел называться евреем папы, как люди авиньонской общины. Мы принадлежим не папе, а…

— Плевать! — перебивала его мама. — Мне плевать, чего ты там хотел или не хотел! Я!.. Я!.. Я хотела нормальной жизни! Но разве тут возможна нормальная жизнь? Почему ты не хочешь переехать к моему брату в Каир?

Этот вопрос отец и вовсе не удостаивал ответом — только еще ниже склонялся над старым фолиантом Талмуда. Глядя назад, я понимаю, что в материнском возмущении содержалась некоторая доля правоты. Жизнь за стенами Святого города нельзя было назвать легкой. К ужасающей тесноте и грязи здесь добавлялись двойные, а то и тройные расходы на жилье и еду. Помимо турецких властей свой особый налог взимала местная еврейская община; платить подати и поборы приходилось буквально на каждом шагу — у ворот, на улице, в синагоге… Поневоле придешь в ярость, если не в отчаяние.