— А что под плащом?

Под плащом — завернутые в тряпицу лепешки. Их пять. Четыре отправляются в будку — по одной на каждого стражника; последнюю мне дозволено сохранить.

— Ладно, проходи…

Они возвращаются к костям, а я просачиваюсь через калитку, пересекаю двор и спускаюсь в большое подвальное помещение. Здесь сыро, холодно и темно, но, по крайней мере, нет дождя. Воняет мочой и немытым телом. Три-четыре десятка узников расположились на земляном полу, подстелив себе солому в соответствии с местным статусом: сильным — большие пышные охапки, тем, кто послабее, — несколько гнилых соломин. Рабби Акиве бен-Йосефу за восемьдесят, он тут самый беспомощный, поэтому сидит на голой земле. Я присаживаюсь рядом. Акива смотрит на лепешку и качает головой:

— Совсем не хочется есть.

— Пожалуйста, рабби. Хотя бы половину.

Я разламываю лепешку пополам. За моими руками жадно следят десятки горящих глаз. Старик неохотно берет хлеб и начинает вяло жевать, шамкая беззубым ртом; другую половину я наугад бросаю в полумрак подвала, откуда тут же слышатся звуки драки, рычание и стоны. Теперь они утратят к нам интерес, ведь больше с нас взять нечего.

— Ты зря переводишь на меня хлеб, Шимон, — говорит Акива. — Я так и так долго не протяну. Кроме того, лучше умереть самому, чем от руки палача.

Я отрицательно качаю головой:

— Господь не допустит.

Старик усмехается. Съев кусок лепешки, он немного приободрился.

— Кто ты такой, чтобы решать за Него? Нам принадлежит только тело, да и то лишь отчасти. Зато душа — Его безраздельная собственность. Рано или поздно наступает момент, когда Хозяин решает, что это… — Акива хлопает себя по впалой груди, — …что это вместилище чересчур износилось и пора подыскать душе новую оболочку.

— Помню, ты говорил, что человек — это то, чему его научила душа, которую ему выдали взаймы.

— Так и есть, — кивает он. — К сожалению, пока большинство людей живут как глиняные горшки. Ты сегодня принес стражникам вино?

— Как всегда.

— Ну вот. Разве кувшину не все равно, что у него внутри? Налей туда лучшее в мире вино — он не отличит его от ослиной мочи.

— Но, рабби, человеческая плоть не глина… — возражаю я.

— О том-то и речь, сынок, — смеется старик. — О том, что человек не должен быть бесчувственным горшком из обожженной глины. О том, что он должен впитывать свое вино, его запах, его вкус, его цвет, его знание. Если ты пропитался всем этим достаточно сильно, вино просачивается наружу и может научить не только тебя, но и других — тех, кому не хватает сил и смелости отказаться от собственного горшка. Ведь если душа побывала в таком количестве тел, она непременно знает о мире намного больше, чем все мудрецы, вместе взятые. Подумай об этом: одна-единственная душа! Больше, чем все мудрецы мира! Это ли не причина вспомнить о ней, пока она еще теплится в тебе?

Я смотрю на вонючую агрессивную трусливую массу, которая копошится в полумраке подвала, и думаю: о чем говорит старый рабби? Разве у этих животных есть душа? Разве возможно втиснуть хоть что-то в эти тесные бесчувственные черепки? У них нет желаний — есть лишь потребности. Нет чувств — есть лишь инстинкты. Нет разума — есть лишь низменная подленькая хитрость. О чем они могут «вспомнить», что могут найти, обратившись вовнутрь своей грязной, заросшей мерзостью пустоты?

— Они просто слабы, Шимон, — говорит Акива, угадав мои мысли. — Слабы и слишком озабочены выживанием, чтобы задумываться о жизни. Думаешь, я всегда был таким, как сейчас? В молодости я пас овец своего тестя — в точности как Моше Рабейну. Временами мне кажется, что я — это он. Не иначе, у нас с ним гостила одна и та же душа, так что сегодня мне нужно всего лишь слегка поднапрячься, чтобы вспомнить дворец фараона, берега Нила и пустыню у горы Хорев. В те годы я ужасно заикался, слова не мог вымолвить при людях и умел говорить только с овцами. Когда нужно было что-то сказать, за меня это делал брат. Что бы ты подумал, увидав одичавшего в одиночестве косматого пастуха, который умеет только мычать, как неразумный теленок? Ты бы отвернулся от него, как от животного, — в точности как отворачиваешься от этих несчастных.

— Ты сравниваешь Моше Рабейну и этот сброд?

Старик вздыхает:

— Выслушай, Шимон, рассказ пастуха. Четыре овцы подошли к ручью, чтобы напиться. Первая, недолго думая, бросилась к воде, оступилась, и быстрый поток унес ее к смерти. Вторую настолько потрясла гибель подруги, что она тронулась рассудком и принялась заполошно бегать вокруг, забыв, кто она, откуда и зачем пришла. Третья, глядя на них, решила вовсе отказаться от чистой воды и стала выживать, утоляя жажду из мутных отвратительных луж. Напилась из ручья лишь четвертая — та, которая не желала уступать, но помнила об осторожности и не подчинилась ни страху, ни безумию. Душа человеческая — тот же поток. Далеко не всякий способен заглянуть в нее и при этом уцелеть.

— Неужели это настолько опасно?

— Как видишь, — улыбается он. — Суть мира обманчиво проста, и очень многие не в силах это переварить. Нужно защитить таких овец от гибели и сумасшествия. Если ты откроешь им истину чересчур поспешно, они бросятся вперед очертя голову и непременно утонут в первом же омуте, принятом ими за отмель. Другие либо не поверят, либо примут тебя за мошенника, откажутся от света и примутся выдумывать другие объяснения, столь же темные, сколь и безумные. А третьи… С этими хуже всего: они отрекутся, прекратят поиски и приникнут губами к лужам.

— Что же делать? Как защитить их от истины? Лгать?

Акива смотрит на меня, будто увидел впервые:

— Ни в коем случае, Шимон! Как ты мог такое подумать?

— Тогда как?

— Так же, как Моше вел их сюда, вызволив от фараона. Надо петлять, возвращаться, снова уходить в пустыню, долго ждать неизвестно чего, упрекать, оправдывать, обвинять, угрожать, прощать и снова петлять, и снова возвращаться. Надо выстроить вокруг истины огромный лабиринт многолетней учебы, сложных обычаев, подробнейших описаний, нелепейших обсуждений — так, чтобы человек бродил там годами, подбирая по дороге намеки, постепенно вникая в их смысл, сменяя толкования одних и тех же вещей.

Теперь уже моя очередь смотреть на него в крайнем изумлении.

— Ты говоришь так о Традиции? О заповедях? Об устной Торе? Получается, что смысл учебы — в напрасном скитании по пустыне, в сорокалетнем хождении кругами, вместо того чтобы пройти к истине напрямую? Я правильно тебя понял?

— Почти, — отвечает он. — Но эти скитания вовсе не напрасны. Они готовят человека к открытию истины. Традиция, обычаи и учеба держат его на берегу, как прочные цепи. С такой овцой уже не сладят ни страх, ни бурный поток.

— А если он не успеет добраться до ручья? Как те, которые умерли в пустыне, так и не увидев Земли обетованной? Что тогда?

Старик пожимает плечами:

— Тоже ничего страшного. Со временем ты поймешь, что смысл дороги — в ней самой, а не в достижении цели.

Что можно ответить на это? Наверно, я еще слишком молод и глуп, чтобы понять старика. С другой стороны, такой опытный и мудрый учитель не был бы столь откровенен с тем, чьи уши не предназначены для таких странных слов, противоречащих всему, что я слышал прежде. Неужели Традиция и заповеди — не более чем лабиринт, уводящий с прямой дороги к истине? В голове не укладывается… Зачем тогда сам Акива начал собирать и записывать толкования законоучителей? Чтобы еще больше усложнить дорогу, еще сильнее запутать и без того труднопроходимый лабиринт?

— Рабби, тогда кто я?

— Ты? — удивленно переспрашивает Акива. — Ты Шимон, сын Йохая, мой юный ученик.

— Не уходи от ответа, пожалуйста, — прошу я. — Ты ведь наговорил сейчас столько всего, что и года не хватит разобраться. Почему именно мне? Какой из четырех овец ты уподобишь меня?

Старик мнется, жует губами, как будто сомневаясь, стоит ли продолжать.

— Ты не овца, сынок, — говорит он наконец. — Ты даже не пастух, как я или Моше. Душа, которую поселили в тебе, обладает немереной силой.

— Что это значит, рабби? Что я смогу творить чудеса?

Лицо Акивы кривится; такой гримасой он обычно реагирует на неимоверную глупость.

— Чудес не бывает, Шимон. Сказки о чудесах предназначены только для самых глупых. Если ты способен задать мне такой вопрос, значит, тебе еще предстоит сильно поумнеть.

— Тогда что? Что я должен делать с этой душой?

Он снова пожимает плечами:

— Трудно сказать. Смотри на себя как на личинку, в которой живет диковинная бабочка. Проблема в том, что лишь Хозяин знает, когда она действительно понадобится миру. Он знает, а ты можешь только гадать. Сколько тебе сейчас — двадцать? Девятнадцать?

— Двадцать три, — обижаюсь я. — Я семейный человек, рабби. Моему старшему сыну Элазару скоро шесть.

— Двадцать три, — задумчиво кивает Акива. — Значит, у тебя еще достаточно лет. Не теряй времени, сынок. Вникай в эту душу, учись у нее — и она откроет тебе много нового. Не исключено, что именно ты станешь тем, кто выпустит ее в мир. Ну а если нет…

— Если нет… — затаив дыхание, повторяю я.