Старик улыбается:

— Если нет, она просто переберется в новое тело. Каких было много еще до того, как ты появился на свет.

— Достаточно лет — это сколько? И как я пойму, надо ли выпускать ее в мир?

Рабби Акива бен-Йосеф молчит.

— Рабби?

— Довольно, Шимон, — говорит он. — Ты и так узнал сегодня чересчур много. Будь у меня выбор, я бы еще годик-другой поводил тебя по лабиринту. Но выбора нет, ведь, скорее всего, это наша последняя встреча. Давай прощаться, сынок.

— Последняя? Почему?

Акива вздыхает:

— Потому что наместник назначил большой праздник в честь кесаря и его победы над нами. А ты, конечно, знаешь, как они привыкли праздновать. Будут игры, будут гладиаторы и, само собой, будут казни в театре Кейсарии. Не знаю почему, но старый Акива считается у них главным трофеем, так что без моей скромной персоны никак не обойтись. Наместник обещал содрать с меня кожу железными гребнями. С Божьей помощью надеюсь умереть быстро.

— Когда?

— Как только кончится дождь, то есть не сегодня-завтра. Мои кости чувствуют перемену погоды.

— Ты так спокойно говоришь об этом…

— Я уже очень стар, Шимон, — улыбается он. — В таком возрасте не боятся смерти. Самое время вернуть бабочку-душу в руки Создателя. Он уже наверняка нашел мне преемника. Знаешь, что интересно? Я несчетное количество раз произносил молитву «Шма»  [«Шма Исраэль», «Слушай, Израиль», — короткая молитва, одна из главных в иудаизме.] и каждый раз испытывал неловкость на словах «возлюби Господа всем твоим сердцем, и всей твоей душой, и всем твоим достоянием». Разве можно быть уверенным в человеческом сердце, которое полнится многими противоречивыми чувствами? Или в душе, которую ты получил взаймы и все еще не успел познать целиком? Или в том, чем владеешь — сколь бы мало ни было твое достояние, его в любую минуту могут украсть или отнять, и тогда ты не сможешь отдать Творцу обещанное во время молитвы. Но когда меня привяжут на плаху и настанет время сказать: «Шма» — в последний раз, я впервые сделаю это без тени смущения. Потому что в сердце не будет в тот момент ничего лишнего, уходящая душа помашет мне с порога, а достояние… достояния не останется вовсе, после того как палач сорвет с меня эту вот рубаху. Надеюсь, что так и случится. Хотя, скорее всего, при моем нынешнем здоровье я не смогу дожить до этого места молитвы. Хорошо бы успеть выговорить «Господь Един». Ведь это и есть истина — та самая, вокруг которой выстроен лабиринт…

— Это и есть… — начинаю я, но Акива протестующе машет рукой:

— Довольно, Шимон, хватит. Я устал, да и тебе пора. Прощай, сынок.

Я кланяюсь ему, выхожу во двор и вижу, что дождь кончился. Сквозь клочковатую вату облаков подмигивают синие проплешины, а море, отсеченное от неба светлеющей на глазах линией горизонта, значительно поутихло и мало-помалу возвращается в свои естественные границы.

Праздник, приуроченный к ежегодному избранию кесаря народным трибуном, состоялся через три дня. Дряхлого рабби Акиву бен-Йосефа под азартные вопли толпы привязали к плахе, установленной на орхестре кейсарийского театра. Я тоже был там — сидел в одном из верхних рядов и изо всех сил напрягал слух, чтобы разобрать, на каком слове оборвется его предсмертная молитва. И не услышал ничего. Ничего, кроме пронзительного вопля личинки, заживо раздираемой железными гребнями.

Зато я хорошо запомнил слова, услышанные мною во время нашей последней встречи в тюремном полуподвале. Акива тогда уже знал, что других бесед не будет. Возможно, поэтому и наговорил лишнего — намного больше, чем намеревался открыть несмышленому юнцу. Неудивительно, что потом я потратил уйму драгоценного времени, пытаясь открыть и высвободить немереную силу заключенной во мне души. Мою глупость оправдывает лишь тот факт, что желание творить чудеса неистребимо в человеке, начиная с детского возраста. Трудно отказаться от такого соблазна — мышцы напрягаются сами собой, а выражение лица обретает невесть откуда взявшуюся надменную непреклонность. Смех, да и только.

В какой-то момент, просидев несколько лет в пещере наедине с душой, я даже уверовал, что приобретенное знание позволит мне двигать горы, насылать грозу, обращать в бегство неприятельские армии и обрушивать стены злодейских столиц. Что, увидев мой просветленный лик, люди зажмурятся от невыносимого сияния, побросают будничные дела и дружно двинутся за мной ко всеобщему избавлению и счастью. Смешно сказать, но я был искренне поражен, когда увидел, что они по-прежнему долбят мотыгами сухую землю, забрасывают в море рыбацкие сети, пасут овец, молятся аляповатым идолам, лгут, грешат, воруют, убивают и не обращают ровно никакого внимания на мою возмущенную физиономию.

Я уже воздел было руки, дабы проклясть этих тупых безразличных идиотов и обрушить на их вшивые головы столпы огня и потоки кипящей серы, но вовремя вспомнил другие слова рабби Акивы: «Смотри на себя как на личинку». Вспомнил, посмотрел и устыдился своего наглого самовлюбленного ничтожества перед спокойным прямодушием Творца. Личинка, воздевшая ножки к небесам, — видали такое? И, устыдившись, вернулся назад в пещеру, где не было зеркал, а значит, и опасности взглянуть на себя и сгореть от позора.

Понятное дело, потом я сделал все, чтобы не повторить ошибку моего учителя — вполне, впрочем, простительную, учитывая тогдашние обстоятельства. Передавая знания ученикам, я никогда не вел их прямой дорогой, но оставлял в лабиринте извилистых пересекающихся тропок, намеков, иносказаний, простецких притч, заумных объяснений и противоречивых толкований. Сбитые с толку, они умоляли дать им книгу-путеводитель, начертить карту, снабдить ясными указаниями. Как бы не так — ишь, чего захотели! За всю свою не слишком долгую жизнь я не написал ни единой строчки. Уверен, что позже самые усердные из учеников сделают это за меня, добавив к внесенной мною путанице еще сорок коробов колдовских коловращений и чудотворной чуши.

И хорошо, что так. Четыре мудреца вошли в пардес. Первого звали Шимон бен-Аззай — он взглянул и умер. Второго звали Шимон бен-Зома — он взглянул и сошел с ума. Третьего назовем просто «третий» — он взглянул и отрекся, утратив при этом имя. И лишь четвертый — рабби Акива бен-Йосеф — взглянул и вернулся невредимым. Я пришел в пардес по его следам и спрятался там, чтобы не донимали расспросами.

Мой земной срок подходит к концу. Вот-вот постучится в пещеру ангел смерти, чтобы забрать и передать другой личинке душу, одолженную мне тридцать восемь лет назад. Я отдам ее с благодарностью и благоговением и останусь пустой оболочкой, сухим коконом, мертвой личинкой, сохранившей и передавшей по эстафете эту вечную бабочку. Вечную бабочку, которая все еще сокрыта, но когда-нибудь да вылетит на радость всем нам. А пока… пока я обнаруживаю, что давно уже не слышу стука капель по моей прорезиненной шторе, выпрастываю из байкового кокона обе руки, отдергиваю край занавески и вижу, что дождь кончился. Сквозь клочковатую вату облаков подмигивают синие проплешины, веселый поток сбегает по переулку вниз к улице Агриппас, и поблизости не видать ни одной овцы.

4

Прошло два года. Я хорошо продвинулся в служебной иерархии Шерута. Не в чинах и должностях — эта ерунда никогда меня не интересовала, — а в смысле авторитета и уважения коллег. Моей изначальной целью было загрузить голову по самую макушку, желательно — по двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю, без отпусков и перерывов на праздники и субботы — и Шерут в полной мере даровал мне такую возможность. Меня называли сумасшедшим трудоголиком даже здесь, где считалось нормой не смыкать глаз по двое-трое суток и где никого не удивляло умопомрачительное количество отработанных часов.

Наверное, я и впрямь попал в рабство к болезненной зависимости, к чему-то сродни тяжелой наркомании. Иногда я говорил себе, что пора притормозить, что у физиологии мозга есть физические пределы, что, продолжая тем же макаром, недолго напрочь слететь с катушек. Говорил, но просто не мог остановиться. Каждая свободная минутка казалась мне шагом в опаснейшую трясину. Что ждет меня там, внутри? Чем заполнится опустевшее сознание, если вытряхнуть оттуда мусорные горы повседневных занятий? Во что превратится обычная человеческая личинка, что выпорхнет, вылезет, выползет из нее, когда треснут и полопаются внешние роговые покровы спасительной рутины? Бабочка, гусеница, кузнечик? А может, что-нибудь жуткое, клыкастое и слюнявое, как в фильме ужасов? Нет-нет, спасибо, не надо. Тогда уж лучше с катушек…

Мне никто не мешал в этом последовательном саморазрушении, в отличие от большинства сослуживцев, которым так или иначе докучали семьи. Вообще говоря, семья тоже рутина, как и работа. Вся фишка в том, что это иной вид рутины и человек неизбежно должен переключаться с одного режима на другой, а затем назад и снова туда, и снова назад. Это не составляло бы проблемы, если бы перезагрузка происходила мгновенно, что, увы, невозможно. Даже мощному компьютеру требуется время для смены программной среды, не говоря уже о мозге несовершенной личинки…

Вот там-то, в этот незначительный на первый взгляд промежуток, и подстерегает человека опасность, ведь в момент перезагрузки его мозг остается свободным, а стало быть, беззащитным. Еще минуту назад голова личинки была прочно занята рабочим авралом, заданиями, сроками, планами, неустойками и прочей разнообразной лабудой. Теперь это нужно срочно сгрести в сторону, убрать в сейфы, унести на склад, а взамен снять с полок принципиально иное содержание: недовольство жены, болезнь младшего ребенка, неуспеваемость среднего сына, беременность старшей дочери, родственные дрязги, сенильных родителей, текущий бачок в сортире, текущий счет в банке и еще много-много всякого такого.