А голос у меня тонкий-претонкий, ещё не ломается.

На железной дороге я тоже когда-то знал каждого. И со всеми здоровался. А попробуй пройти мимо! Во-первых, дома будут проблемы, а во-вторых, самый первый телевизор на нашей улице появился в депо. Назывался он несолидно — «Комбайн», но зато по нему показывали кино о майоре Вихре. Всех телезрителей красный уголок не вмещал. Одних только взрослых — по три кандидата на стул. Пускали и нас, пацанов, если общество было не против. Одним разрешали полежать на полу в проходе, других разворачивали с порога:

— Потом приходи. Когда папка научит шапку сымать.

Да, времена! Никаких тебе омбудсменов, а дети всегда под присмотром.

Дядя Ваня пошёл дальше. Я слышал его шаги и стук молотка. Вспомнил, как лет тридцать назад видел его, угасающего. Чуть ли не каждый день. Он был жёлтый, худой и очень страдал от боли. Уже не хватало сил управляться с домашним хозяйством. Все, кроме него, знали диагноз — рак. Другой бы криком кричал, требовал врачей и уколов, а он терпел. Вместо наркотиков предпочитал рыбалку. Сидел на своём самодельном стульчике да таскал пескарей для кошки. Всё прибыток семье.

Как-то утром я проснулся — соседка в калитку стучит:

— Иди. Дядька Ванька зовёт.

Зашёл к нему в хату. Лежит мой сосед, в потолок смотрит. Увидел меня, встрепенулся:

— У тебя, Сашок, дед вроде как плотником был? Ты острогай мне дощечку поглаже, чтобы с краю огородиться. А то я с кровати падаю.

Просил ещё закурить, да только не вышло. Бабы вцепились в руку, вытолкали взашей.

Ну что ж, думаю, надо уважить. Достал с чердака липовую дощечку. Прошёлся шерхебелем, вывел фуганком уровень, загладил шлифовальной машинкой. Назад возвращаюсь — заказчика нет. В морг увезли.

Эх, жизнь! Не скажешь, что так уж она и коротка, а всегда чего-то не успеваешь. Кто покурить, кто попрощаться, кто получить пенсию.

Я вынырнул из-под вагона и замер, не успев выпрямиться. Ни за что не поверил бы, что узнаю по голосу этого пса! Звали его, как и добрую половину собак с нашей улицы, Мухтаром. После выхода на экраны знаменитого фильма с Никулиным в главной роли все как-то в одночасье переименовали своих Шариков, Полканов и Рексов. Не избежал этой участи и наш Музгарко. К новой кличке быстро привык. Природная сообразительность плюс какое-никакое созвучие. Вот только не тянул он на своего киношного прототипа. Дворняга дворнягой! Чёрно-белый, с рыжим лохматым загривком. Был он старым, слепым и доживал свой век в дровяном сарае. Собачьим умом Мухтар понимал, что уже никуда не годится, но очень хотел доказать, что он ещё ого-го! На чужаков громко не лаял — боялся, вдруг прилетит камень, а откуда, не уследишь. Зато на своих отрывался по полной. Меня, к примеру, чуял метров за сто. Выйдешь, бывало, на край насыпи, а он уже давится гавом, исходит слюной. Я на него не обижался. Наверное, понимал, что когда-нибудь стану таким же, как он. Калитку откроешь, окликнешь его: «Мухтар, да ты что ж, дурачок?» И он — ну извиняться! Ползёт по земле, наяривая хвостом, и белыми пятнами глаз в душу заглядывает. Да! Жила когда-то в этом месте любовь, а теперь — одна ностальгия.

Дом я узнал издали. Таким он и был в дни моего детства. Две комнаты, коридор и небольшая прихожая укрыты в зарослях винограда. Из трубы вьётся дымок, отбрасывая лёгкую тень на серебро крыши. Без более поздних пристроек есть в нём гармония воплощённого замысла.

В открытые ёмкости у края железной дороги из цистерн сливают жидкий гудрон. Две смоловозки ожидают погрузки. Возле сторожки суетится и спотыкается дядя Вася Культя. Он ремонтирует тэн, а напарник готовит шланги. Под ногами пузырится земля. Я всегда обходил это место, а сейчас иду напрямик. Дяде Васе нужно подать руку, извиниться за прошлое.

Его прозвали Культей из-за согнутой в кисти правой руки. Она у него до плеча в глубоких белёсых шрамах — посекло на фронте осколками, и хирурги добавили. Тем не менее этой рукой он вполне управлялся: мог из ружья стрелять и даже стакан держал. Был ли у него дом? Этого я не знаю. Мне почему-то казалось, что он навсегда приписан к смоле [Смола (жарг.) — перевалочный комплекс для выгрузки из железнодорожных вагонов вязких нефтяных фракций с целью хранения и перегрузки на автомобильный транспорт.]. Ночевал дядя Вася в железнодорожной теплушке, снятой с колёс и поставленной на высокий фундамент специально для сторожей.

Мальчишки — народ, по своей сути, жестокий. Лёху Звягинцева, который носил корсет, мы дразнили Горбатым. Сорокалетний даун с соседней улицы был для нас Сашкой-дурачком. Деда Корытько с пробитой насквозь шеей из-за дефектов речи мы за глаза называли Кугук или Кецеке.

Никому на моей памяти дядя Вася не досаждал. Но появилась у нас, пацанов, забава «громить Культю». Летом, когда темнело, мы вброд пробирались на островок, намытый течением между двух рукавов реки (он граничил с нашим участком и был продолжением огорода). Оттуда сторожка — как на ладони, метрах в пятнадцати по прямой.

Когда внутри угасал свет, мы начинали бросать комья земли. Считалось особым шиком попасть по железной крыше. Кончались эти погромы всегда одинаково. Дядя Вася долго терпел, потом выскакивал на порог с берданкой в руке и громко палил в воздух. И мы убегали против течения речки, сбивая о валуны босые ступни.

Сколько ему сейчас, сколько мне? Впрочем, какая разница? Время идёт только вперёд, нет у него минусовых значений. И то, что я сейчас вижу, только дань благодарной памяти.

Всё у дяди Васи наладилось. Тёмно-зелёный ЗИС с чёрной цистерной в кузове встал под погрузку. Шофёр, пережёвывая окурок, одной рукой поправляет шланг, другой — вытирает пот.

Жарко. На растущих поблизости деревцах — чёрный налёт сажи. Судя по зелёным плодам, сейчас конец весны.

Культя идёт к рукомойнику, подтягивая штаны. Увидел меня, обрадовался:

— Здорово, барчук (он всех барчуками дразнит), кто это тебя так?

Я что-то порываюсь сказать, но он недовольно перебивает:

— Слушай сюда! Ты слишком не торопись. Не до тебя там. В общем, дождись, когда дед успокоится. Скажешь ему потом, что цемента мешок стоит. Ребята хотят рупчик. Ну, давай! Запарка у нас.

Мягкая пыль лежит на дороге тонким ковром. Ею припорошены лужи. Двадцать шагов — и я дома. И тут до меня доносятся громкие возгласы.

— Степан, ты прости, Степан! — с надрывом кричит незнакомый голос.

— Вон, сволочь, пошёл! — свирепо орёт дед.

Всё верно. Ему, похоже, не до меня. Сторонюсь, отхожу к забору.

Пьяный мужик в расхристанном пиджаке, спотыкаясь, летит на дорогу. Поднимается, падает на колени.

— Ты бей меня, бей, только прости!

— Сволочь! Какая же ты сволочь! — Дед толкает его прочь от двора и почему-то плачет.

Вот тут моя память ошиблась. Этот случай я помню, даже знаю, что сейчас происходит. Человек, который стоит на коленях, — бывший полицай, недавно досидевший свой срок. Когда-то он выдал немцам мою бабушку. Сказал, что её муж коммунист, бывший председатель колхоза и воюет сейчас в Красной армии. А потом моя мама и бабушка прятались у людей в погребах до самого конца оккупации.

В прошлый раз я видел всё это, стоя в проёме распахнутой настежь калитки. А теперь мне её не открыть…

Я присел на бревно, лежащее у забора, которое было у нас вместо скамейки, и засопел от обиды. Не такой я представлял эту встречу, нет, не такой. Лепёха узнал, дядя Ваня узнал, Культя поздоровался, а дед прошагал мимо. И бабушка хороша! — слышит же, как Мухтар разрывается? Хоть бы вышла, проведала, кто там? Полвека, считай, не виделись! Так нет, возится со своими борщами…

И тут мне реально жрать захотелось. Так захотелось, что хоть криком кричи. Только я это желание в себе придавил. Пожрать я и в больнице успею, когда в родные лица напоследок взгляну.

А над головой листочки трепещут. Яблоня «белый налив» роняет излишки плодов. Два воробья сорвались с дерева на дорогу. Волтузят друг дружку как оглашенные — бабу не поделили.

Тут слышу — мой дед возвращается. Шоркает чёботами, как я поутру. Увидел меня, рядом присел. Ну, думаю, сейчас что-нибудь скажет. А он только хмыкнул, да за цигаркой полез. Такая вот лирика. А что ему? Он, наверное, в прошедшем времени, где видит меня каждый день. Эка диковина — внук. И ведь не скажешь типа того, что я, мол, сейчас помираю, что попрощаться пришёл. Да что там слова? Просто сидеть рядом — это уже счастье. Пахнет от него дымом костра, жареными семечками и табаком. Настоящим табаком, а не разным говном в пачках по сто рублей.

Любил я смотреть, как дед курит. Он тогда «Любительские» предпочитал. Выбьет из пачки одну, постучит мундштуком по ногтю, разомнёт между пальцами, ещё постучит. И всё это степенно, не торопясь. Потом достаёт серники. Чиркнет, прикурит, пыхнет два раза — и тоненькой струйкой дыма гасит горящую спичку.

Сколько ему осталось? А это в зависимости от того, сколько сейчас мне. Он умрёт летом, когда я окончу школу и уеду в Ленинград с направлением. Буду сдавать экзамены в училище имени Фрунзе, потом в институт водного транспорта, а поступлю в мореходку. Дед будет лежать на кровати у печки и говорить:

— Сашка не подведёт, он молодчага!

А уже перед смертью скажет, что видел меня в форме капитана дальнего плавания.