— Скажешь тоже, — усмехнулся Ахиллес без всякого раздражения. — Ворковали… Перекинулись парой слов.

— Я ж видел, сколь пламенные взгляды она тебе бросала.

— Это она так проказничает, — сказал Ахиллес. — Гимназистка же, пусть и последнего класса.

— Вот то-то и оно, — сказал Тимошин. — Именно что последнего. Это мы в таком возрасте мальчишки мальчишками, а они… Я бы на твоем месте не терялся.

— Какие пошлости, Жорж…

— Не пошлости, а знание жизни, — энергично возразил Тимошин. — И гимназисток давно уж захлестнула вольность нравов… Ты ведь газеты читаешь поболее моего. То там, то сям гимназистка не то что роман закрутила, но и родила. И не последнего класса гимназистки, Ахиллушка, — иная шестого или даже пятого. А уж что касаемо последнего класса… В Пензенской губернии гусарский корнет застрелил гимназистку последнего класса и сам застрелился тут же, дурень кавалерийский. У них, понимаешь ли, был вполне взрослый амур, но потом красавица ему отставку дала, нашла другого, вот у корнета чувства и взыграли. Да что там далеко ходить… Шагарина и Ниночку Савватееву вспомни, двух месяцев не прошло…

Действительно, забудешь тут… Шагарин, самбарский почт-директор [Начальник городского почтово-телеграфного управления.], играл в Самбарске роль главного рокового красавца-соблазнителя, а Ниночка, одноклассница Ванды и Катеньки, была дочерью одного из здешних столпов общества, зерноторговца того же полета, что и Зеленов. Эта парочка закрутила отнюдь не платонический роман, неизвестно с каких пор продолжавшийся. Ревнивая супруга Шагарина при любой возможности устраивала ему сцены, а в выслеживании муженька и его очередной симпатии мало чем уступала индейскому следопыту Кожаному Чулку из романов Фенимора Купера. И застала-таки врасплох мужа с соперницей при самых что ни на есть недвусмысленных обстоятельствах, проще говоря, в постели. Не сообразил как-то Шагарин запереть на щеколду дверь черного хода…

Огласки, конечно, не было, но сплетня пронеслась по городу из конца в конец очень быстро. Известно было, что Шагарина сделала скандал Ниночкиным родителям, особенно матери, по ее глубокому убеждению, не сумевшей должным образом воспитать дочку в скромности и благонравии. Разъяренный батюшка долго топал на дочку ногами и даже возопил сгоряча «в монастырь закатаю!», только потом сообразив, что времена нынче все же не те и подобная практика давным-давно отжила свое. Ниночку срочно отправили к родственникам в Казань, где она до сих пор и пребывала, Шагарин на следующий день появился на службе с тщательно запудренным синяком под глазом — что случалось не впервые. На том, собственно говоря, дело и кончилось.

— И вот чтоб ты знал, — безмятежно продолжал Тимошин. — Не далее как две недели назад мусью Зеленов, «король ячменный», предлагал Ванде пойти к нему в любовницы — ну, понятно, в самых что ни на есть культурных выражениях. Бриллиантами обещал осыпать. И будь уверен, осыпал бы — скотина, конечно, но скупердяйством, сам знаешь, никогда не страдал. С любовницами, даже мимолетными, вроде тех, что плывут с ним сейчас к Жегулям, щедр…

— И что? — насторожился Ахиллес.

— Ну что… Отказала очаровательная Ванда крайне решительно, обещала даже пощечин надавать, если еще раз такое услышит. Гордая барышня, горячих польских кровей… А вот с тобой, Ахилл, душа моя, обстоит совершенно иначе…

— Ты что имеешь в виду?

Тимошин загадочно прищурился:

— Есть у меня шпионские сведения… Не буду говорить, как раздобыты, но клянусь моими долгами буфетчику в офицерском собрании — достовернейшие. Несколько уж раз Ванда признавалась закадычным подругам, что ты ей нравишься, и зело. Сетовала даже, что у тебя то ли храбрости, то ли соображения недостает какие-то шаги предпринять — а она гордячка, первой, как Татьяна Онегину, письма писать не будет… Как тебе сведения? Самое время предпринимать наступление, коли уж на театре военных действий самая благоприятная к тому обстановка…

Ахиллес поморщился:

— Пошлости, Жорж…

— Вот уж никоим образом, — серьезно сказал Тимошин. — Разве я говорил, что тебе следует с ней поступать как Шагарин с Ниночкой? И ничего подобного. Я имею в виду самый безобидный флирт, и только. Ты себе сам представь романтические поцелуи в глухом уголке городского парка и всякое такое… Где уж тут пошлости? А что, если это жена твоя будущая? Нам здесь еще стоять и стоять, успеет и гимназию закончить…

— Подожду, когда ты женишься, — сказал Ахиллес шутливо. — А уж тогда и сам под венец…

— Долгонько ждать придется, — серьезно сказал Тимошин. — Натура моя для семейной жизни решительно не приспособлена. Где ты найдешь такую, чтобы согласилась меня терпеть? Я уж и далее мимолетными романчиками буду обходиться, старый усталый от жизни циник (он был всего-то тремя годами старше Ахиллеса)… Ты — другое дело, и натура у тебя другая, романтическая. Решайтесь на атаку, подпоручик. А то знаешь, что я сделаю? Напишу Ванде письмецо, свидание назначу от твоего имени, благо почерка твоего она не знает. И скажу тебе в последний момент, куда явиться надлежит. И никуда ты не денешься, пойдешь. Не станешь же офицерскую честь ронять? Что за офицер, который барышне свидание назначил, но не явился без веских к тому причин?

— А такие фокусы не против офицерской чести?

— Нисколечко, — сказал Тимошин уверенно. — Это ведь будет ради блага вас обоих…

— Видишь ли, Жорж… Ведь ровным счетом никаких чувств я к ней не испытываю при всем ее очаровании…

Столь же уверенно Тимошин ответил:

— Это все оттого, что ты никогда на нее не смотрел как на женщину. Которой ты к тому же очень нравишься. А вот ежели попробуешь с этой точки зрения на Ванду взглянуть, неизвестно еще, что за чувства в тебе и проснутся… Я серьезно говорю. Попробуй представить Ванду в своих объятиях — и всякое может случиться…

— Жорж, только не вздумай…

— Не вздумаю, я ж пошутил. Но ты и в самом деле взгляни на Ванду с точки зрения, что я тебе обрисовал. Я о тебе забочусь. Сколько времени прошло с тех пор, как уехала с труппой та заезжая актрисулечка, с которой ты отнюдь не платонический амур крутил? Месяца три?

— Три с половиной.

— Ну вот. Нельзя же так… монашески. Да знай я, пусть и не романтик, что Ванде очень нравлюсь… Ну ладно, хватит об этом, я ж вижу, что тебе неприятно… Знаешь что, Ахилл? Книжка не волк, в лес не убежит. Пойдем закатимся в собрание, а? Малопросоленная семужка сегодня утром завезена, и говорят уже, весьма недурная. Штабс-капитан Бирюлин там сразу же обосновался. Ты его знаешь, обжору и гурмана — больше ест, чем пьет. Пока не умнет пару фунтов, не уймется… А? Хлебного винца, да под малопросоленную семужку — до чего благостно… Отпразднуем начало месяца блаженного безделья…

— Какого еще безделья?

Тимошин вытаращился на него прямо-таки оторопело, потом без малейшей театральщины хлопнул себя по лбу:

— Да ты ж и не знаешь ничего… Часа три, поди, как из роты?

— Почти даже четыре.

— Тогда все понятно, откуда тебе знать. А я роту покинул час назад… Тут такая история приключилась… Хоть смейся, хоть плачь. В четвертой роте у Свенцицкого вчера еще увезли в лазарет солдатика — свалился, бедолага, с какой-то серьезной хворью. А потом взвились наши эскулапы, как наскипидаренные. У солдата оказалась какая-то заразная и опасная хворь наподобие холеры или чумы. Я и название слышал, но не запомнил, нет у меня памяти на болезни — это ж не названия водок и вин, уж в тех-то я не собьюсь. Из всех болезней помню чуму да холеру, ну и «гусарский насморк» [Шутливое наименование в офицерской среде триппера.], конечно. Одно уяснил: хворь заразная и опасная. Среди горожан тоже есть несколько случаев. После недавней холерной эпидемии и власти и врачи как та пуганая ворона из присказки. Всех, кто обитал в одном помещении с хворым, уже закатали на месяц в карантин, в городскую больницу. Пришел приказ командира дивизии: полк вывести из казарм и на тот же месяц разместить в палатках под городом, рассредоточив поротно. При ротах остаются только ротный командир и фельдфебель. Остальные офицеры за совершеннейшей в них в этом случае ненадобности пребывают в городе, обреченные на полное безделье, что вряд ли кого огорчит. Каково?

— Да уж, сюрприз…

— А главное, все законно: месяц безделья с сохранением полного жалованья. Это нам эскулапов следует благодарить. Они сказали: избегать всякой скученности. Чем меньше народу теснится в одном месте, тем лучше. Они сейчас, говоря нашим языком, боевую тревогу сыграли, подкрепление получили, бдят и в городе, и в ротах наших будут бдить. Ну а мы совершенно не у дел. Хоть неделю напролет в офицерском собрании сиди за бутылочкой…

Ахиллес присмотрелся к нему:

— Однако ты вроде бы и невесел, Жорж? Хотя радоваться должен такой оказии…

— Да понимаешь ли, Ахиллушка… Безделье — это ведь не только беззаботное бытие, это еще и раздумья. А они, признаюсь тебе по совести, с некоторых пор тягостные. Теперь уже не сомневаюсь, что не моя это дорога — военная стезя. Войн, где можно выдвинуться, никак не предвидится. На японскую кампанию мы с тобой опоздали по молодости лет. И ясно теперь, что всю оставшуюся жизнь придется мыкаться по захолустным гарнизонам. Много лет — а ты останешься вечным поручиком, пожилым и лысым, вроде поручика Агатова. Вот только податься-то, снявши погоны, некуда, куда ж подаваться-то, никакого другого ремесла более не зная? — Он мечтательно протянул: — Устроиться бы частным приставом [Всякий более-менее большой город делился на несколько «частей». Частный пристав примерно соответствует нынешнему начальнику РОВД.], только не в этой глуши — в столицах, либо большом губернском городе. Живут они, я наслышан, как сыр в масле катаясь. Кое-кому по выходе в отставку такое удавалось — но у них имелись связи и протекция, а у меня ничего подобного нет… остается тянуть лямку… — Он махнул рукой с видом унылым и безнадежным. — Так ты идешь в собрание? Нет? Ну, воля твоя, а я направляю туда стопы… Счастливо оставаться.