Александр Етоев

Я буду всегда с тобой


Из тени выйди,
людям покажись,
чтобы смогли
при свете разглядеть
два нужных слова:
маленькое — «жизнь»,
и бесконечное, как море, —
«смерть»…

Глава 1

Ленин получился весёлый, с хитрыми мордовскими скулами, цепким татарским взглядом, лысиной, огромной как мир, который он повернул кверху дышлом, ангельскими крыльями плеч, ещё летящих, ещё тёплых после полёта, и тяжёлый той лёгкой тяжестью, той древесной, приятной пальцам, напоминающей ладони ту пору, когда маленький босоногий мальчик баюкал у себя на руках деревянного крестьянского бога, вырезанного отцом из ясеня.

Он любил любой материал, лишь бы было из чего делать, и любовь была горячей, языческой, какой любят неразумные дикари камень, дерево, огонь в очаге за их внутреннюю, скрытую силу, прячущуюся под видимостью покоя и готовую в любую минуту выплеснуться наружу из шелухи.

И фигуру, портрет, скульптуру он мог выполнить из чего угодно, его слушались и камень, и дерево, и стекло, и лёд, и металл, даже те упрямые материалы, что считались непластичными от природы.

Он чувствовал структуру их плоти, плавные переливы мышц, неоднородность и пусто́ты внутри, вкрапления чужеродных образований, центры боли, очаги слабости, места неповиновения инструменту.

Но всему он предпочитал дерево. Исковерканное яростными ветрами тельце северной убогой берёзки, которая в приполярной тундре кажется беглянкой и сиротой, даже то под его рукой превращалось в Царевну Лебедь. Что уж говорить про породы, самим Богом учреждённые для художества.

Начальство предпочитало камень.

Степан Рза усмехнулся криво и загладил увесистой пятернёй заплутавшую в бороде улыбку.

— Месяц сроку? — переспросил он.

Тимофей Васильевич Дымобыков отразился бритой щекой в кривоватом пространстве зеркала. Щёку от виска до скулы украшал грязно-жёлтый шрам, полученный в боях под Чонгаром, когда они с Окой Городовиковым рубмя рубили белую сволочь, проперчивая солончаки Приазовья горькой кровью врангелевских полков.

— Месяц сроку, — подтвердил Дымобыков. — Чтоб к августу был готов. А его, — Тимофей Васильевич показал на деревянного Ленина, — передашь моему замполиту, товарищу то есть Теля́челову. Мы его в ленинском уголке устроим. Хотя нет… — задумался Дымобыков. — Нет, давай Ильича ко мне. Комиссар, он человек необлупленный, мыслит прямо как ледокол «Ермак». Короче, мало ль чего подумает. Ленин всё-таки великая личность, ну а тут, прости господи, деревяшка.

— Мы же с ним из одной губернии, земляки мы, — сообщил Рза.

— Я не понял, то есть с кем земляки? — Дымобыков поболтал головой, помогая подслеповатой мысли приобрести необходимое направление. — С Лениным? С Владимиром Ильичом? Ну, Степан Дмитриевич, ты даёшь… — Дымобыков махнул рукой. — Я вон тоже в Казани Советы делал. Мы с Окой Городовиковым там такую навели лакировку, что по улицам даже ночью можно было без нагана гулять. Целый пароход потопили — с пристани из пушки прямой наводкой — волжского товарищества «Заря». Жалко было пароходную технику, ведь могла и революции послужить, так мы ж с Окой тогда горячие были, загрузили в трюмы контриков, как селёдку, палубные люки задраили, оттащили пароходик от берега на дистанцию прямого огня и потом по нему — херась!.. А про Ильича ты помалкивай. Мы все ему, знаешь ли, земляки, все живём по его заветам. Это я как комдив тебе говорю, как полномочный представитель военной власти на вверенном мне участке тыла. Ну и как человек тоже.

— Товарищ Дымобыков, а материал?

— В смысле, из чего будет статуя? — улыбнулся Дымобыков Степану, давая улыбкой уразуметь, что в художестве знает толк. — Каррарский мрамор, Степан Дмитриевич, тебя устроит? Как, товарищ Рза, насчёт каррарского мрамора? А? Командир девятой циркумполярной дивизии НКВД, Герой Советского Союза и Социалистического Труда, кавалер орденов Ленина, Красного Знамени, Красной Звезды, ордена Суворова второй степени, ордена Отечественной войны, это не считая медалей, награждённый лично из рук товарища Фрунзе почётной революционной шашкой, это как раз за Крым, и ещё одной шашкой, парадной, за боевые заслуги перед страной, начальник лагеря особого назначения генерал-лейтенант Тимофей Васильевич Дымобыков в каррарском мраморе — какова картина?

Дымобыков хмыкнул и подмигнул Степану. Тот почтительно посмотрел на китель и на плотную фигуру героя, облачённую в военную форму. Чуть сощурился от радуги лент в тесных рамках наградных планок.

— По масштабам и исполнение, — подольстил Степан комдивизии. И продолжил деловым тоном: — Да, а место, где мне работать? В Доме ненца с мрамором не получится, это ж крошка, лишний шум, пыль. Там меня товарищ Казорин и без того через силу терпит. Ну и вас гонять в Салехард всякий раз неудобно будет. Может, выделите какой сарайчик? Три на пять, мне большего не понадобится.

— Погоди, Степан Дмитриевич, дай подумать. — Дымобыков изобразил задумчивость. — В трудовую зону тебе нельзя по определению. В блок охраны? Не могу, не положено. В посёлке — старший командирский состав, они тебя там затюкают из-за жён. Так-так-так, ага, ну, пожалуй. Старый карцер на Собачьей площадке, бывший второй ШИЗО. Там, вообще-то, холодновато, но не смертельно. Сейчас лето, работать можно, а с ночёвкой — с ночёвкой хуже. С харчами тоже, но пайку я тебе сделаю. А ночевать — переночуешь у Хохотуева. Это наш гражданский завхоз, дядька тёртый, из чулымских разбойников, не законник, но в лагере его уважают.

— «На Карельском фронте группа разведчиков под командованием капитана Шарапова устроила засаду в тылу противника и внезапно атаковала появившуюся на дороге колонну немцев. В результате боя истреблено до роты гитлеровцев. Захвачены трофеи и пленные», — сообщила очередную сводку военных действий тарелка репродуктора на стене.

Голос Совинформбюро был простуженный, будто бы стоял не июнь, а какой-нибудь колючий февраль.

Дымобыков посмотрел на часы, именные, с краснозвёздной эмблемой на весёлом, новеньком циферблате. Это значило: разговор окончен. Но прежде чем отпустить Степана, Тимофей Васильевич Дымобыков вдруг по-детски насупил брови.

— Ты, послушай, что ли, побрился бы, — прогудел он осипшим голосом, каким только что передали радиосводку. — А то какая-то богема, честное слово. Я не в смысле гигиены или чего. Это ж раньше что ни художник, то и борода до пупа. А сейчас война, обстановка сложная, хотя после Сталинграда немец уже пошёлковей. И потом, у нас здесь не санаторий. Заключённые — народишко нервный. Все мазурики, правда, сейчас в штрафбатах, кровью отмывают грехи, но и среди пятьдесят восьмой тоже бывают овощи-фрукты, не приведи господь. Не глянется ему твоя борода, он тебя втихаря заточкой. Не со зла, а из идейных соображений — чтобы, значит, пейзаж не портил. Не подумай, это я тебе не в смысле приказа. Хочешь с бородой — носи бороду. Только без бороды спокойней.

Рза смущённо пригладил волосы, мягким комом обволакивающие скулы и копною лезущие на грудь.

— Если дело только за этим, тогда конечно, — смиренно ответил он.

— Лейтенант, проводи товарища, — крикнул Тимофей Васильевич в дверь. Затем снова обратился к Степану: — Пропуск сдашь вахтенному на выходе, а когда переедешь к нам, выпишу тебе постоянный. Это всё под мою ответственность, личную. Смотри, лагерь у нас особенный, требования к дисциплине жёсткие, опять же военная обстановка требует повышенной бдительности. Впрочем, ладно, что тебе говорить, ты всё это и без меня знаешь.

Степан Рза был уже у порога, когда низкий голос комдива остановил его:

— Говоришь, Казорин тебя через силу терпит? А ты скажи товарищу Казорину, что искусство в нынешних военных условиях приравнивается к винтовке и пулемёту. Это не я сказал, это товарищ Сталин сказал. И ещё скажи, что броня нынче вещь прозрачная. Нет, про это не говори, про это я ему сам скажу.


Тихое полярное солнце работало по режиму лета. Конвоируемое сонными облаками, оно то ныряло в вату, выжигая облако изнутри, то послушно текло над тундрой, оставляя в тысячах водоёмов свои лёгкие, праздничные следы. Погода для здешних мест стояла почти тропическая, температура в иные дни зашкаливала за двадцать, и Степан радовался теплу, радовался пространству жизни, дарованному ему под старость, он учился у тундры щедрости, выраженной в скудости красок, как когда-то учился у Аргентины быть спокойным среди буйства палитры. Он всегда чему-то учился — у воды, у дерева, у вещей, — и сейчас, идя по лежнёвке, утопающей в светлом мху, он учился у этих мест отречению от избытка и пестроты.

Ледниковая спрессованная перина, чуть прикрытая болотистой почвой, не дарила пустой надежды на беспечное и праздное будущее. Это было правильно и понятно: труд есть труд, но и земля есть земля; как ты ни уродуй природу, как ни отравляй её кровь, как ни задымляй её лёгкие ядовитым газом цивилизации, всё это откликнется послезавтра. Труд необходим для того, чтобы дать человеку выпрямиться. То же самое и искусство.

Холм с наезженной широкой тропой возвышался над круглой чашей, на дне которой расположился лагерь. Клинья леса — сосна и лиственница — приближались к лагерю с юго-запада, но по верному древесному чувству деревья медлили на подходе к зоне и, бросив несколько кривоватых сосенок на откуп людской корысти, отступали по дуге к северу.