Александр Генис

Кожа времени. Книга перемен

От автора

Первую книгу я написал в шесть лет. В ней было четыре страницы печатными буквами. Действие протекало в амазонской сельве, о которой я знал примерно столько же, сколько об остальном мире. Последнюю книгу я пишу уже лет двадцать. Во всяком случае, мне так кажется, когда я ее сочиняю, ничего не оставляя на потом.

В прошлый раз, расставшись с написанной книгой, я почувствовал облегчение — будто освободился от домашнего задания и сбросил это сладкое, но всё же бремя. Без него я распустился и принялся глазеть по сторонам без особой корысти и умысла. Теперь мне больше не надо было укладывать впечатления в книгу, но выяснилось, что она выросла сама, сложившись из большой груды эссе.

Все они написаны по самым разным поводам. Главное, что у каждого этот повод был. Заметка в газете, беглая мысль, модный слух, подслушанная реплика, важная цифра, — всё, что происходило вокруг меня, могло стать триггером для размышлений, воспоминаний, прогнозов и свободных ассоциаций.

Розанов говорил, что лучшее написал на полях чужих книг. Ими мне служила действительность. Но чтобы чужой день стал своим, его надо пропустить сквозь себя, приватизировать и освоить. Став эксклюзивной интеллектуальной собственностью, будни складываются в сугубо персональную хронику, принадлежащую именно и только автору. Это как стихи, которые пишутся по конкретному и реальному, хотя далеко не всегда известному читателю поводу. Соблазнившись этой аналогией, я тщательно отобрал и очистил от слишком актуальной шелухи почти сотню текстов.

Для такого собрания подошло бы название из более простодушных времен — “На разные темы”. Но всякая книга, если она не телефонная, выстраивает свой сюжет — хочет того автор или нет. Так и случилось. Эссе без моей на то воли кучкуются, как у тех же поэтов, в циклы. Объединенные общей темой, они выстраивают собственный сюжет, отвечающий на заданный вопрос — или обостряющий его.

Оглядев получившуюся картину сегодняшнего дня, я расширил хронологические рамки. Чтобы сперва проститься с прошлым, книга открывается “некрологами” на вещи и понятия, вышедшие из употребления. С настоящим разбирается собственно “кожа времени”, и завершает всё лирическая трактовка будущего, но не вообще, а автора, который подводит себе итоги в личной версии “заповедей”.

Вот, собственно, и всё, что я могу сказать читателям в свое оправдание: прошу никого, кроме меня, не винить. И прежде всего, публикаторов и издателей. Это “Новая газета”, где по-доброму и с вниманием встречали почти каждый из этих текстов, и “Редакция Елены Шубиной”, которая уже много лет красиво и изобретательно издает мои книги. Огромное спасибо, друзья!

...
Александр Генис Нью-Йорк, карантин, апрель 2020

I. Некрологи

Памяти телеграммы

Первым найдя практическое применение электричеству, телеграф стал родным отцом деловитому XIX столетию. Он регулировал его железнодорожное расписание, биржевые ставки и передвижение войск. Американцы даже Аляску купили у России, чтобы через Берингов пролив установить телеграфное сообщение с Азией.

К тому же только телеграф открыл истинную цену слов и, считая, как Чехов, краткость сестрой таланта, научился зарабатывать на речи, которая до него ничего не стоила. Для экономии он придумал универсальный, как нотная грамота, язык — эсперанто нашей цивилизации. Не чуждый суховатой киплинговской поэзии, телеграфный ямб тире и точек помог воспеть (а не только создать) тяжелую индустрию и мировые империи. Победы прадедов, как водится, обернулись проклятием правнуков, но чаще телеграфу ставят в упрек не его грех, а наш рок.

Телеграммы умрут неоплаканными потому, что мы всегда их боялись, — уж слишком часто они сообщали о смерти. После “похоронок” Первой мировой “Вестерн Юнион”, пытаясь исправить смертоносную репутацию, придумала “поющие телеграммы”, но никакое сопрано не смогло заглушить барабаны судьбы. Собственно, Сэмюэл Морзе потому и занялся изобретением мгновенной связи, что новость о кончине его 25-летней жены две недели шла к еще ничего не подозревающему вдовцу.

С тех пор телеграмма верно до навязчивости служила нам вестником, или, что то же самое, но по-гречески, — ангелом. Не зря их изображают с крыльями. Беда в том, что даже тогда, когда ангелы (и телеграммы) приносят благую весть, они вносят в жизнь драматический переполох (вспомним историю девы Марии).

Страшнее, когда телеграмма служит ангелом смерти. В этой роли она не только бессердечна, но и бессмысленна. Помочь нельзя не только мертвым, но и живым. Доверяя телеграфу беду, мы напрасно торопимся разделить скорбь, ибо арифметика чувств устроена таким образом, что от деления умножается только радость.

И всё же телеграф упрямо предпочитает плохие новости хорошим. Поэтому, послав за всю жизнь лишь одну телеграмму, я горжусь тем, что ее причиной оказалась свадьба, а не похороны. Хотя это еще как сказать. Дело в том, что замуж выходила девица, променявшая мою первую любовь на свою историческую родину. Учитывая национальные обстоятельства и студенческую бедность, я ограничился одним словом, по цене и значению равному бутылке “Советского” шампанского: “МАЗАЛЬТОВ”. На рижском почтамте телеграмму приняли за шифрованную версию “Протокола сионских мудрецов” и без возражений отправили по назначению, ибо от Израиля ничего другого не ждали.

Впрочем, любой телеграмме свойственна загадочность. Надеясь, что пунктуация поможет избежать ее (КАЗНИТЬ НЕЛЬЗЯ ПОМИЛОВАТЬ), телеграф завел обычай изображать знаки буквами. Точка, например, на всех языках передается словом “СТОП”. Но это только усиливает природную многозначительность, свойственную телеграфу. Ее не знающая строчных букв и лишних слов клинопись напоминает рубленый стиль триумфальных арок и могильных плит.

Однако та же лапидарность, что создает державную серьезность, порождает и юмор: короткое — уже смешно. Строга́я речь, как карандаш со сломанным грифелем, лаконизм сумел и историю свести к анекдоту. Характерно, что от спартанцев остались одни остроты, похожие на телеграммы: “НА ЩИТЕ ИЛИ СО ЩИТОМ”.


Мне не жалко телеграмму, ибо ее дело перешло достойному преемнику. Хотя электронная почта богаче и дешевле телеграфа, и ей идет его сдержанность, подбивающая и электронное письмо ограничить необходимой информацией и нелишней шуткой. Этот урок стиля, пожалуй, — главное наследство телеграмм.

Лучшую из них обнаружили в архиве Беккета. В свой день рождения писатель получил поздравление от некоего Жоржа Годо: “ПРОСТИТЕ ЧТО ЗАСТАВИЛ ЖДАТЬ”.

Памяти пунктуальности

Мы появились на свет в одном рязанском роддоме, но он рано метил в гении и вскоре стал им. Нобелевскую Славик не получил потому, как он мне объяснял, что занимался областью физики, не имеющей прикладного значения и какого-либо смысла. Это была чистая поэзия науки, возможно — прекрасная, но точно — ненужная. Не удивительно, что Слава напоминал рассеянного академика из сталинской фантастики, чудом перебравшегося в Калифорнию. За рулем он вел себя шахидом: в городе игнорировал светофоры, на шоссе предпочитал обочину.

На прощание Слава обещал меня навестить.

— Когда?

— Когда получится! — вскипел он.

— А заранее, — заныл я, — узнать нельзя?

— Вот еще! — отрезал Слава и ушел не оборачиваясь.

Я и сам был таким — мятежным, романтическим, неточным и расплывчатым. В школе, скажем, меня мучили поля. Их девственность полагалось стеречь в каждой тетради, но все мои строчки норовили заползти в запретную зону. Не зная, куда заведет вдохновение, я не мог остановиться до тех пор, пока не получал двойку. Мои тетради бродили по школе — учителя пугали ими друг друга. Лишь к старости я расплатился за ошибки молодости — тем, что перестал их прощать другим.

Как бессонница, пунктуальность — тяжелое бремя; и для тех, кто ею страдает, и для тех, кто слушает, как ею хвастаются. Порок параноика, она пытается обуздать хаос, обещая предусмотреть всё на свете. На этом свете, конечно. Страшась потусторонних неожиданностей, я стараюсь их обойти — заблаговременно.

Другие считают, что в этом уже нет нужды. Это раньше время было глыбой. Тяжелое и мерное, оно давило всех поровну. Теперь оно раскололось на мириады темпоральных капсул, позволяя каждому жить, когда хочется.

Приватизация времени обнаружила его истинную суть: выяснилось, что оно у всех разное. Персональное ощущение длительности разнится, как отпечатки пальцев.

Настоящее — условность. Обгоняя сегодняшний день ради завтрашнего, я живу взаймы у будущего, прибавляя выходные к отпуску и отпуск к пенсии. Умом я понимаю смехотворные претензии пунктуальности на вечность, нашей частью которой является время, но все равно боюсь опоздать не меньше кукушки из допотопных ходиков. В оправдание я, как все, цитирую последнего (и самого бездарного) из всех Людовиков, назвавшего точность “вежливостью королей”. Возможно; но тем, кто редко бывает при дворе, она уже не нужна.

Нелюбимое дитя про́клятой индустриальной эры, пунктуальность синхронизировала трудовые усилия. Она поднимала по гудку целые города и ставила их к станку, как к стенке. Рабская добродетель, пунктуальность навязывала себя тем, кто не мог ее избежать, — ведь от хорошей жизни никто никуда не торопится. Научившись ценить нематериальное, ручное и штучное, наш век решительно остановил конвейер, когда обнаружил, что талант стоит больше времени. С тех пор лучшие приходят на работу не только когда вздумается, но и если захочется.