Это был лёгкий намёк на истинное положение Каролины в обществе.

— Malheureusement, il n'a pas pu venir, — живо ответила Каролина. — Affaires d’Etat. Mais il regrette de ne pas être parmi nous aujourd’hui pour s’enquérir de votre santé [К сожалению, он не смог… Государственные дела. Но он сожалеет, что не сможет сегодня встретиться с вами и узнать о здравии вашем (фр.).].

Ответная колкость удалась. Графиня Зубова никак не могла убрать с лица застывшую улыбку. В разговоре с Каролиной ей никогда не удавалось взять нужный тон. Слишком энергична и непосредственна была её собеседница.

Бенкендорф встал, поцеловал Каролине руку.

— Позвольте, я на минуту украду у вас генерала, — сказала Зубовой Каролина и, не дожидаясь ответа, пошла из залы.

— Прошу простить, — улыбнулся графине Бенкендорф.

Графиня проводила их настороженным взглядом и облегчённо вздохнула.

Каролина отворила дверь графской библиотеки. Здесь царил тихий полумрак, пахнущий лаком, пергаментом, деревом и старой телячьей кожей. Библиотека всегда была свободна от гостей.

Бенкендорф притворил дверь. Каролина замерла у окна. Она встала так нарочно, чтобы тень скрывала её лицо. Шаль как бы невзначай сползла, оголив плечо. Подойдя, генерал поцеловал ей руку.

— J’ai repensé à vous l’autre jour [А я вспоминал о вас на днях (фр.).], — сказал он.

— Et bien! A propos du passé… [Кстати, о воспоминаниях… (фр.)] — Каролина протянула Бенкендорфу небольшую стопку писем, перевязанную красной шёлковой лентой. — Вот. Возвращаю письма ваши.

Разглядывая стопку писем, Бенкендорф мягко заметил:

— Делать это было вовсе не обязательно. Хотя решение ваше мне приятно.

— Чему же вы улыбаетесь, Александр Христофорович? — спросила Каролина.

Бенкендорф погрозил ей пачкой:

— Здесь и половины не наберётся.

Каролина улыбнулась его словам, как редкому комплименту.

— Наслышана, Александр Христофорович, что вы уже не такой сердцеед, — сказала она.

— Мне ли быть сердцеедом, Каролина Адамовна, при красавице жене и дочках?

— Скромник. А я помню мадемуазель Жорж, которую вы похитили из объятий Наполеона.

— Вы меня нарочно искали? — перебил Бенкендорф.

Он не любил долгих разговоров с прежними любовницами. Да и откровенничать в присутствии Каролины было опасно. Эта женщина с лёгкостью впитывала всё дурное, как сухая земля дождь.

— Мне нужно спешно передать письмо государю.

Бенкендорф удивлённо поднял бровь:

— Письмо к государю… В вашем положении…

— Это очень важное письмо, — Каролина ждала согласия. — Ну же, генерал. Вам это ничего не будет стоить.

— А вам?

Бенкендорф приблизил к ней лицо.

— Всего один поцелуй, и репутация семьянина не пострадает.

Ему было всё равно — целовать Каролину или не целовать. Но всё как-то выходило само собой.

Бенкендорф поцеловал Каролину в плечо:

— Я буду вынужден прочесть ваше письмо.

— Непременно прочтите.

Бенкендорф поцеловал её в шею, привлёк к себе. Она отвернулась, чтобы не смотреть ему в глаза.


Сырой ветер носил над Петербургом крики ворон. Лавр Петрович стоял посреди кабинета полковника Свиридова, угрюмо осматривал место преступления. На столе лежали нетронутыми два пистолета и кинжал с инкрустированной серебром ручкой.

В кабинете было тесно. Посреди топтались двое ищеек. У двери, по обыкновению, лузгал семечки и сплёвывал шелуху себе под ноги квартальный надзиратель.

По полу были рассыпаны бумаги.

Сам полковник Свиридов сидел в кресле, обращённом к окну. Высокая спинка скрывала его. Были видны лишь восковые пальцы на подлокотнике.

— Убили его за столом, — сказал Лавр Петрович. — Вон там кровищи сколько. А потом уж креслице передвинули.

Первый ищейка наклонился над телом, протянул руку:

— На чём у него голова-то держится?

— Не трожь, — сказал Лавр Петрович.

Голова полковника с глухим стуком упала на ковёр, покатилась под стол.

— Ты ё… — отпрянул первый ищейка.

От такого поворота квартальный надзиратель поперхнулся шелухой.

Второй ищейка схватился за портьеру и вернул миру два утренних пирога с рыбой.

— Улики мне испортишь, дурак, — беззлобно проговорил Лавр Петрович.

Второй ищейка сполз на пол.

— Ох… — выдохнул он. — Что-то мне… того-с…

Лавр Петрович посмотрел на отпечатки сапог на полу.

— Недолго был… — его глаза пробежали по следам к креслу. — Грязи с ног мало натекло… Сапог крупный. Наш…

— Тут ещё один след, — первый ищейка стоял у стены, что напротив окна. — Поменьше. Каблук с внутренней стороны стёрт. Должно, косолапый…

Лавр Петрович привычно встал на колени, заглянул под стол. Там он встретился взглядом с головой Свиридова. Рот полковника был скошен, вывернутый глаз брезгливо смотрел на скомканный клочок бумаги. Лавр Петрович протянул руку, кряхтя, ухватил клочок. Развернул. Неуверенной детской рукой на нём было написано: «Над равнодушною толпою…»

— Да-с… — пробормотал Лавр Петрович.

Поднявшись, он шагнул ко второму ищейке, который так и сидел в углу, ухватил шнур от занавески и ловко обмотал вокруг его шеи.

— Из рояля в гостиной выдрал, — проговорил Лавр Петрович. — Ловко накинул… На спинке кресла следы от струны остались.

Лавр Петрович натянул шнур, глаза второго ищейки округлились.

— А когда дёрнул, силу не усмирял, чтоб голову начисто сковырнуть.

Лавр Петрович ослабил петлю, посмотрел на свои ладони с красными следами от шнурка:

— И сам порезаться должен был знатно. Что ж он, боли не чувствует?

— А может, и вовсе не человек это? — второй ищейка снова зажал рот руками.

— Ну вот, давайте теперь все блевать будем и глупости говорить! — возвысил голос Лавр Петрович. — А ну пошли вон!

От громких властных слов его все заторопились к выходу. Даже тело безголового полковника Свиридова, казалось, собралось в путь.


Бошняк уже две недели сидел в крепости, и его ещё не вызывали на допрос. В заключении он увлёкся изучением плесени. Он не знал трудов, ей посвящённых. Разве что Аристотель мимоходом записал где-то, что есть грибы, а есть плесень, и не очень понятно, чем они различаются. Тюремная плесень быстро росла не только на казённой каше, но и легко разрушала камень. Чтобы определить свойства распространения плесени при разной температуре и влажности, Бошняк расширил щель в окне и выстудил камеру. Но за стенкой стал кашлять Фабер. Бошняк не верил в его кашель. Тот кашлял слишком показно и натужно. Стоило только Бошняку закрыть щель, как Фабер в то же мгновение кашлять перестал.

Со времени закладки крепости и появления в ней плесени прошло уже более ста двадцати лет. Изучая глубину поражения камней, Бошняк рассчитал, что плесень, если не противостоять ей, может уничтожить стену за каких-нибудь две с половиной тысячи лет. Бошняк знал, что любой вид стремится к доминированию. Чем проще организм, тем легче ему размножиться в природе — достичь своего рода власти. Возможно, и человек, упрощая свою жизнь, избавляясь от сомнений, следуя за своими рефлексами, пытается достичь власти над себе подобными, над природой и в конце концов убить её и себя. Бошняк подумал, что все историки от Геродота, Фукидида [Фукидид (ок. 460 — ок. 400 до н. э.) — крупнейший древнегреческий историк, автор «Истории Пелопоннесской войны».], Клитарха [Клитарх (IV век до н. э.) — древнегреческий историк; сын Динона из Колофона, автор сочинений по истории Персии и о жизни Александра Македонского.] до Татищева [Василий Никитич Татищев (1686–1750, Болдино, Дмитровский уезд, Московская губерния, Российская империя) — российский инженер-артиллерист, историк, географ, экономист и государственный деятель. Автор первого капитального труда по русской истории — «Истории Российской», основатель Ставрополя-на-Волге (ныне — Тольятти), Екатеринбурга и Перми.] и Карамзина были неправы, описывая лишь отвлечённую цепь событий. Её же следовало описывать как преступление. Как цепь явных и скрытых мотивов, всеобъемлющий план уничтожения ближнего и дальнего своего. Эти мысли вдруг оказались чрезвычайно приятны здесь, в каземате, когда лежишь, укрывшись шинелью, и слушаешь гудение ветра.

За стеной беспечно, не соблюдая порядок и смысл строф, декламировал Фабер:


Куда, куда завлёк меня враждебный гений?
Рождённый для любви, для мирных искушений…

— Илья Алексеич, вы только одно стихотворение у Пушкина выучили? — спросил Бошняк.

— Да-с… — отозвался прапорщик. — Аглаю Андреевну хотел побаловать. Но так и не успел… Оно про одного француза — Андре Шенье, который пошёл на плаху из-за своих убеждений.


Зачем я покидал безвестной жизни тень,
Свободу, и друзей, и сладостную лень?
Судьба лелеяла мою златую младость;
Беспечною рукой меня венчала радость,
И муза чистая делила мой досуг.

Фабер представлялся Бошняку нескладным, высоким, похожим на драную цаплю юнцом. Бошняк так ни разу и не заглянул к нему в каземат. Ему было приятнее думать, что в соседней камере вообще никого нет.

В красной от вечернего солнца двери тюремной камеры аккуратно лязгнул замок.

Фабер смолк.

В камеру Бошняка, стараясь не шуметь, проскользнул надзиратель.

Приход надзирателя Бошняк воспринимал как должное, вроде появления полового в трактире. Они все казались ему на одно лицо. Рождённые низкорослыми, чтобы не разбить голову о дверную притолоку. Плотно упакованные в мундир, с торчащими над воротником прозрачными пустыми глазами.

— Ваше благородие, вам записку передать велено. — Надзиратель протянул скомканную в ладони бумажку. — Не извольте беспокоиться. Плочено.

Бошняк взял записку.

Надзиратель, неслышно ступая, удалился, притворил дверь. Тихо провернулся ключ.

— Все записки плац-майор Аникеев самолично читает, — сквозь дыру в стене зашептал Фабер.

— С чего вы так решили?

— А он мне сам сказал-с. Вот, говорит, приду в свой кабинет после трудного дня, открою шкап, достану папку с вашими записками к Аглае Андреевне — и аж слеза берёт, как хороши.