Следующей Бориной идеей стало разведение собак. Почему-то была выбрана известная порода ньюфаундленд, собака замечательная, но с ограниченным кругом желающих ее любить и держать дома в квартире. Под собачью ферму были приобретены два участка в дальнем садоводстве под Волховом, две собаки, но на этом дело остановилось. Кобель-производитель, на которого рассчитывал Боря, породистый водолаз, живший у его друга, подвел. То ли оказавшись импотентом, то ли просто не признавший Бориных полупородистых сук.

На этом зоологический бизнес прекратился, хотя в его квартире еще можно было встретить каких-то попугаев и грызунов. Но это скорее для души. Тогда Боря решил, что в душе он инженер и даже в чем-то еще и изобретатель. Какие-то занятия строительством, ремонтом, установкой сейфов и стальных дверей хотя и приносили доход, но не давали радости. Тогда Боря предложил услуги рекламному агентству. Там заинтересовались его идеями и дали работу. Боре предстояло сконструировать и собрать некий стеклянный кубик. Кубик должен был вращаться, светясь изнутри, а на гранях высвечиваться информация, текст, картинки. Кубик, к слову сказать, был построен и долго стоял в сквере у Советской улицы и даже светился, но не вращался. Вращался он единственный раз, включенный Борей по ошибке, в момент, когда внутрь залез электрик, монтировать лампочки. Боря не заметил электрика внутри полупрозрачной конструкции и отошел любоваться работой. Вращение прекратилось навсегда, когда провод, протянутый электриком внутрь куба для питания электродрели, намотался на ось и разорвался, устроив внутри короткое замыкание. Удар тока выбросил работника наружу, через стеклянную грань куба. Электрик, к счастью, отделался мелочами, царапинами на лице и переломом предплечья. Больше всего его расстроила потеря инструмента.

С тех пор о Боре пошла слава. Никто больше не желал с ним сотрудничать, никто не проникался его бизнес-идеями. Партнеров стало найти трудно. В те годы набирал обороты челночный бизнес, и на нем можно было если не приподняться, так хотя бы заработать начальный капитал. Но в эпоху развитого бандитизма заниматься им в одиночку было небезопасно, с собой товар, валюта, и челноки ездили группами. Брать в свою команду Борю никто не хотел, Боря был известен своими провалами. В те времена получить загранпаспорт можно было только имея приглашение из заграницы, и я признаюсь: поддавшись на Борины уговоры, попросил своих родственников прислать приглашение на его имя. Но ехать с ним я отказался, боже упаси. Боря прокатился пару раз в Польшу, нагрузив баулы изделиями отечественной промышленности, которые славились своим весом и металлоемкостью. После перевозки мешков с породой для него это был не груз. Почему-то особенным спросом в Польше пользовались детские заводные игрушки, железные скачущие лягушки, петушки. После этих поездок квартира Бори стала складом ножей-бабочек. Одно время это была модная игрушка, каждый уважающий себя реальный пацан обязан был носить ее в кармане своих широченных штанов. Но мода на них быстро закончилась вместе с Бориным челночным бизнесом и модой на широченные штаны. Возможно, Боря окончательно насытил ножичками наш тогда еще хрупкий питерский рынок.

Неожиданно Боря исчез. Были мысли — а жив ли? Никто о нем не слышал, никак он себя не проявлял. Но недавно встретился с приятелем, который еще в 80-х свалил на свою историческую родину. Посидели, вспоминали общих знакомых, дошли до Бори. Оказалось, жив Боря, Боря тихо живет в Израиле, работает, говорят, скучает. Ничем необычным не выделяется, маловата страна, нету простора для Бориных идей.

Порхов

Как-то возвращаясь из Пскова по Киевскому шоссе, притормозил у указателя «Порхов». Задумался, а стоит ли городок того, чтобы, свернув с трассы, проехать до него почти сотню километров? И что я вообще знаю о городе Порхов? Знаю, что такой есть. Уже немало. Слышал, что в нем сохранились развалины крепости. А еще знаю, что в 80-е годы там жили серьезные мужики, которым за две недели удалось сделать то, чего в течение шести лет так и не смог добиться весь профессорско-преподавательский состав нашего института. Было так:

Учился на моем курсе один парень, родом с Полтавщины, пример такого малороссийского дебилковатого парубка. Его олигофрения сочеталась с ярким национальным колоритом, с неистребимым акцентом и рубашкой-вышиванкой. Поскольку оказалось, что он еще не только жив, но и вполне дееспособен, назовем его так, как называли в институте: гомункулом. Первые годы казалось, что парень просто не понимает русского языка. Узнав, что я достаточно свободно объясняюсь на украинском, некоторое время набивался мне в друзья, пока не был послан подальше. Как он умудрился поступить в институт, было загадкой. Зато весь курс знал, как он учился. Для тех, кто не учился с ним в одной группе и был лишен возможности личного общения, в штабе ДНД института издавалась неформальная стенгазета, в которой публиковались особенно ценные его цитаты, в основном из ответов на экзаменах. Преподаватель анатомии:

— Вот перед вами легкие ребенка, который не сделал ни одного вдоха.

— А скажите, сколько ему было лет?

В каждую сессию парня пытались отчислить, заведующие почти всех кафедр клятвенно заверяли: «Уважаемый, наш экзамен ты не сдашь». Но гомункул мог неделями преследовать преподавателей, выпрашивать зачеты, разрешения на пересдачу экзаменов. Помню, как одну тетеньку-доцента выворачивало наизнанку, когда он, начиная что-то говорить, путал ударения, постоянно повторяя слова «цЕпочка» и «мокротА». В итоге большинство сдавалось, пусть на пути к диплому его останавливают другие. В особенно трудных случаях из деревни с Полтавщины приезжала мама. Здоровенная такая хохлуха, в цветастом платке, с огромными корзинам в руках. Она заваливалась в деканат, а при приближении декана падала на пол, хватая его за ноги с криком: «Отец родной, не губи! Не гони моего сиротинушку, один он у меня, одна моя надежда!» По полу катились какие-то помидоры, яйца, огурцы и прочий продукт ее подсобного хозяйства. Крик переходил в визг на грани максимальной частоты восприятия человеческого уха, а по мощности далеко превосходил болевой порог. Представить подобный звук может только человек, знакомый с национальными украинскими воплями. В результате декан сдавался. Приказ об отчислении в очередной раз прятался подальше, выдавался очередной допуск к экзаменам, проводились беседы с особенно принципиальными заведующими кафедрами. Декан был мудрым человеком, понимал, что нервы дороже, пусть числится, работать врачом он все равно не сможет. Была еще надежда на военно-морскую кафедру, надежда, что суровые морские офицеры выдержат натиск мамаши. Но не выдержал и наш клуб веселых капитанов второго ранга, и гомункул с очередной попытки получил зачет по курсу с загадочным названием ОТМС. Кстати, долго оставалось загадкой само значение слова ОТМС. Что-то подсказывало, что это скорее всего аббревиатура, но ее расшифровка оставалась тайной. По логике, буквы М и С обозначали медицинскую службу, но что значили О и Т? Явно не оперный театр.

Когда нашему курсу пришло время сдавать госэкзамены, наш гомункул еще сдавал зачеты за четвертый курс. Во второй половине восьмидесятых, на закате советской власти еще сохранялось такое понятие, как распределение, но уже считалось хорошим тоном поиграть в демократию и задать выпускнику вопрос: «А где бы вы хотели работать?» И сделать вид, что к его просьбе прислушались. На самом деле все было решено заранее, и комиссия из представителей различных управлений Минздрава собиралась чисто для проформы. В ответ на заданный вопрос, кем бы вы хотели стать, комиссия услышала: «А я бы хотел стать акушером-гинекологом». Пауза. Попасть на гинекологический поток было мечтой половины курса, а на него брали всего 30 человек из шестисот. И никакие связи, знакомства, деньги, заслуги перед комсомолом и компетентными органами не могли дать гарантии, что ты на него попадешь. Наконец кто-то решился прервать повисшую в зале тишину:

— Молодой человек, но вы же терапевт.

— Ну тогда хирургом…

Неожиданно из глубины зала вылезла какая-то тетка из курортного управления:

— Он мне подходит, мне такие люди нужны.

И парень, закончив институт терапевтом, отправляется в интернатуру по гинекологии. А после интернатуры едет работать в город Порхов. Не знаю, наверное там есть какой-то санаторий, где в штате числится акушер-гинеколог. В итоге через две недели врачебной практики местные ребята навешивают ему жесточайших звездюлей и, по слухам, разносят всю его комнату в общежитии, расхерачив окна и двери. И наш парубок, в чем был, едва ли не в одних домашних тапочках, оставив там даже документы, бежит в Питер. На этом его врачебная деятельность заканчивается, как всем нам тогда казалось — навсегда. Какое-то время он попадался на глаза, в основном в центре города. Выглядел как типичный БОМЖ, ходил зимой в сандалиях без носков и в солдатской шинели, по слухам, чем-то торговывал на рынке. Где жил, на что, было не известно. В контакт с ним я старался не вступать, заметив, чаще всего в районе Апрашки, обходил стороной. Жив он или сгинул где-то в питерских подвалах, никто из однокурсников не знал.