Александр Прозоров

Дорога цариц

Часть первая

Сироты

11 мая 1564 года

Дорогобужский уезд близ Вязьмы


В темной и тесной церкви густо пахло гнилью и прогорклым жиром от множества чадящих перед иконами хвощовых свечей и медных лампад. Этот застарелый дух не могли разогнать ни ароматы благовоний в ладанке старого попика, ни сквозняк, веющий от покосившейся двери к открытым окнам, ни влажная затхлость, что сочилась через трещины черного от времени тесового пола. Сурово смотрели святые с образов на стенах и скромного резного иконостаса, потрескивали фитили и стебли, заунывно бормотал отпевающий покойника худенький седобородый священник.

В белом сосновом гробу лежал не старый еще боярин с длинным глубоким шрамом через лицо, проходящим через левую глазницу, и окладистой русой бородкой с двумя тонкими косичками, заплетенными по правой стороне. Почти до самого подбородка покойника укрывало белое домотканое полотно, поверх которого лежали только руки, а на голове глубоко сидела шапка из темного горностая. В сложенных на груди ладонях горела тонкая восковая свеча. И это была единственная роскошь, каковую могли позволить себе родственники, провожающие мужчину в последний путь.

Возле катафалка стояло всего несколько человек. Крупнотелый русобородый прихожанин в рысьей шубе, в темных суконных шароварах и бурых яловых сапогах. Добротный широкий ремень — тисненый, с медной пряжкой, замшевой поясной сумкой и тремя ножнами, украшенными костяными накладками, и вытертым пятном от надеваемой в походы сабли — выдавал в нем служивого человека, «боярского сына». К боярину приткнулась женщина лет тридцати в высоком кокошнике, поверх которого лежал большой черный платок, краями ниспадающий на крытую тонким синим сукном лисью шубу, — вестимо, жена. Чуть дальше стояла утонувшая в больших, явно не по росту, одеждах старушка, которая постоянно плакала, время от времени прикрывая лицо вышитым платком. По возрасту — явно матушка.

По другую сторону от гроба замерли с сухими глазами двое детей: к мальчишке лет десяти на вид испуганно жалась шестилетняя малышка. Оба сероглазые, с тонкими чертами лица, кудрявые и светло-русые. Сразу видно — брат с сестрой. Их можно было бы принять за крестьян: одежда из серого домотканого полотна, даже без вышивки, простенькие поршни на ногах; мальчик опоясан сыромятным ремнем с двумя ножами и замшевой сумкой, девочка — и вовсе сплетенным из матерчатых лент кушаком.

Дети вели себя тихо и во время отпевания, и по пути на кладбище, и возле могилы — до тех пор, пока земля не ударилась о крышку опущенного в могилу гроба. И лишь тогда девочка вдруг расплакалась, крепко вцепившись в кафтан мальчика, и тихонько спросила:

— Папа умер, да? Боря, папы больше нет? Боря, он больше не вернется?

— Ему сейчас хорошо, Иришка, — обнял ее мальчик и прижал к себе. — Он сейчас в раю, он в Золотом мире на дружеском пиру с нашими предками.

— А нам? А как же мы? Боря, куда мы теперь?

— Знамо, у меня теперича жить станете, — расслышал ее слова боярин. — Вы же мои племянники!

Однако эти слова девочку ничуть не утешили. Наоборот, она разревелась только сильнее, в голос, уткнувшись лицом в полу кафтана и высоко вскидывая плечи.

Ирина успокоилась только поздней ночью, на полатях отцовской избы, когда заснула в объятиях своего брата. Поэтому утром малышку не будили почти до полудня, и, когда девочка спустилась вниз, дом уже опустел. Все сундуки, корзины, припасы, лавки и прочие вещи холопы к сему времени успели загрузить на телеги и накрепко увязать. Хотя о девочке, понятно, родичи не забыли и оставили для нее крынку киселя и расстегай с рыбой.

Когда ласковое весеннее солнце перевалило зенит, обоз из четырех возков тронулся в путь по влажной чавкающей дороге, петляющей между черными полями с редкими проплешинами серого крупенистого снега, все еще не сдавшегося побеждающему теплу. Всего несколько верст, три часа пути — и обоз въехал в Годуново, свернув к воротам старой боярской усадьбы, ныне по праву старшинства принадлежащей боярскому сыну Василию Ивановичу.

Несмотря на громкое название, усадьба мало отличалась от зажиточных крестьянских дворов, стоящих неподалеку. Такая же размерами изба, такой же бревенчатый тын, такой же овин и сметанный у забора стог сена. Разве только амбаров у хозяев поместья было два, а не один, да хлев и конюшня размерами зело поболее. Оно и понятно — боярину ведь надобно в поход ходить, причем каждому из воинов — одвуконь. Да еще возок с припасами с собою забирать. Притом еще и хозяйство без лошадей не оставишь. Так что лошадей государеву воину требовалось куда как более, нежели обычному землепашцу.

Разумеется, так было не всегда. Всего лишь век назад знаменитый боярин Иван Годун, получивший в свое владение два десятка деревень, жил богато и роскошно. Однако родилось у боярина Годуна три сына, и унаследовал каждый от батюшки всего лишь по шесть деревень. И у боярина Григория Ивановича тоже появилось трое сыновей. И унаследовал каждый уже по две деревни. И у боярина Ивана Григорьевича тоже случилось три сына… И тут уже по всем статьям стало получаться, что и делить-то нечего, ибо с двухсот десятин на государеву службу надобно выставлять четырех воинов. Коли боярского сына с холопом считать — то на троих помещиков надел уже не резался. И тут ужо — али в черный люд, в крестьяне уходи, али еще чего придумывай…

Братьям повезло — отцовское наследство получилось разделить пополам. Однако же доходов у каждого теперь выходило только-только концы с концами увязать, и жили они как бы ничуть не лучше своих крепостных крестьян. Разве только чести выходило больше: все же служилый люд! Но вот еда на столе, изба да одежка уже давным-давно от крестьянской не отличались.

Впрочем, теперь, после смерти Федора Ивановича у боярина Василия Ивановича появлялась отдушина. Вдвое больше земли, вдвое больше дохода. Во всяком случае — пока племянник не подрастет и в Разрядном приказе в новики от отцовской земли сам не запишется.

— Эй, Борька! — поманил спрыгнувшего с телеги мальчишку боярский сын Василий Иванович. — Ты покамест лошадей выпряги да напои. Опосля Хмыряга их в конюшню отведет. Там, глядишь, и ужинать пора придет.

— Да, дядюшка… — кивнул сирота и направился к первому возку.

В самом поручении младшему потомку из рода Годуновых не было ничего обидного. Ведь вся дворня боярского сына Василия Годунова состояла из двух холопов да трех девок. И коли самим не работать — ничего в делах хозяйских не сдвинется. Посему и сам Василий Иванович тоже принялся таскать вместе со слугами вещи в дом али в амбары, и его супруга за узлы взялась, и даже престарелая матушка чем могла подсобить старалась.

Однако само осознание того, что отныне Борис не у себя дома оказался, а при чужом дворе в приживалках, что не увидит больше батюшки, и мамина могила за много верст ныне осталась, что понукать теперь им совсем чужой человек станет, вытолкнула у мальчишки из глубины души тугой горький ком, застрявший в горле, мешающий говорить и даже мыслить. С этим комом поперек глотки мальчик выпряг по очереди всех лошадей, понуро вычистил соломой их шкуры, вытянул из колодца и налил в корыто воды. Затем помог холопам разобрать уже опустевшие телеги: колеса отдельно, сами короба отдельно — дабы места во дворе меньше занимали. Затем вместе со слугами помыл руки у подвешенного ведра и вошел в избу, где девки уже выставляли на стол нарезанный крупными ломтями хлеб, горшки с горячей кашей из сечки с салом, миски с квашеной капустой и солеными огурцами.

Горшков оказалось два — один во главе стола для боярина и холопов, его верных слуг и воинов, а второй — внизу, на ближнем к дверям краю, для женщин и детей. И хотя Борис при своих одиннадцати годах даже в отцовском доме считался за ребенка, однако оказаться среди баб ему все равно стало невероятно обидно.

После ужина, никого не спросясь, мальчишка забрался на полати, уполз к дальней стене, прижался к бревнам, лег на живот, подсунул под голову шапку и затих, больно прикусив губу.

Сказать, что на душе у него было тоскливо — значило ничего не сказать. Всего через три года после матери потерять отца, а вместе с тем — родной дом, привычную жизнь, мечты и надежды… Почитай — ничего не осталось. Вообще ничего, окромя рук, да ног, да головы! Боря стал никому не нужен. Никто его больше не любил, не желал ему счастья. Никто теперь не пожалеет, не поможет, угощением вкусным не поделится, никто ничего просто так никогда не подарит. Пустота. Впереди осталась только черная бессмысленная пустота. Прямо хоть руки на себя накладывай!

Неожиданно рядом послышался шорох, мальчику в бок уткнулась голова в платке.

— Ты чего тут прячешься, Борь? — прошептала девочка.

— Он меня изведет, Иришка, — неожиданно даже для самого себя ответил паренек. Разумеется, так же тихо. — Как есть изведет! Не надобен я ему, мешаю.

— Ты про дядюшку? — неуверенно переспросила сестра.

— А про кого еще? — скрипнул зубами мальчик. — Броню отцовскую и саблю, вона, сразу прибрал! Сказывает, пусть служивый пока носит, дабы зря не лежала. И дом наш сразу вычистил, посадить кого-то желает, и со старостой за барщину сговорился. Нешто дядя Василий так просто обратно все и отдаст, как подрасту? Да и будет ли чего отдавать? Дом обживут, броня посечется.