Александра Зайцева

Девочке в шаре всё нипочём

1

Ночью мы танцуем на крыше.

Попасть туда легко, всегда есть кто-то, кто впустит в подъезд. Схема проста и срабатывает без осечек. Сначала мы скромно стоим на крыльце, Будда жмёт кнопки домофона, и на маленьком экране вспыхивают алые цифры. Дребезжит механическая трель, из динамика раздаётся: «Кто там?» Дальше мой выход. Голосом примерной девочки жалуюсь, что потеряла ключ. Щёлкает замок, и мы проскальзываем в едкие запахи чужого жилья. Шумно набиваемся в тесный лифт, чуть приплясываем от нетерпения. Кабина ползёт на последний этаж, поскуливает и дрожит. Всякий раз опасаемся, что застрянем, потому что нас слишком много. Каша хихикает и нарочно подпрыгивает, а Спринга голосит, чтобы он перестал. Потому что Каша — сокращённое от «Кашалот», и веса в нём больше, чем во мне и Спринге, вместе взятых.


Кашалот гребёт отсюда,
За спиной кипит волна,
Он — большое чудо-юдо
И не умный ни фига.

Это Спринга придумала. Она милостиво держит Кашу то за прислугу, то за ручного ярмарочного медведя. Ей подходит его обожание. Спринга привыкла быть на виду, потому что яркая: кожа нереально белая, почти сияет, а короткие волосы выкрашены в рыжий. Имя — от английского «спринг», что значит «весна», — она выбрала сама, навязать ей что-то невозможно. А Каша стал Кашалотом ещё в начальной школе. Сначала обижался, но бороться с прозвищами настолько трудно, что легче привыкнуть. Он и привык. Всё-таки это лучше «жирдяя» или «свинины».

Сейчас Каша неизменно катится за Спрингой надувным мячиком — сколько хочешь бей, отскочит и вернётся. Это что-то вроде спектакля: им нравится разыгрывать мелодраму, а нам — наблюдать. Мы всё время играем. Изображаем рок-звёзд, потерянных детей, упавших ангелов. И лучших друзей. Мы и есть лучшие друзья, но стараемся стать вроде тех, что из голливудских фильмов.

И только танцуя на крыше, мы просто танцуем на крыше.

Лифт дёргается, останавливается и с облегчением выпускает нас на лестничную клетку десятого этажа. Теперь надо тихо, крадучись, чтобы жильцы не затеяли скандал и не вызвали милицию. Первым в чердачный люк лезет Будда, потом Спринга, Каша, Чепчик и Джим.

С Чепчиком всё просто, его фамилия Чепликов. Он дружит с Кашей крепче, чем с остальными, и попал к нам из-за него. Чепчик любит музыку Цоя, ходит будто в трауре, как и другие киноманы. Говорит, что загадочно и хронически болеет, от этого костлявость, тёмные круги вокруг глаз и вечно обветренные кровящие губы. Чепчик — вылитый вампир, но не страшный, а немного комичный.

Джим совсем другой, прозвали его в честь Джима Моррисона. Только длинные чёрные волосы нашего красавчика не ложатся на плечи волнами, а вьются мелким бесом. Это от армянской бабушки или татарского деда, от еврейского прадеда или ещё от кого. Родословная у Джима до того пёстрая, что с наскока не разобраться. Его маму зовут Румия, она филолог и, между прочим, доктор наук, а русский папа — профессор биологии. Джим в своих берцах, драных джинсах и в толстовке с красной буквой «А» мог бы сойти за позор семьи, но он отличник и умница, а его вселюбовь ко всему миру способна крушить звёзды. Наверное, именно от этой вселюбви он замечает меня чаще других и, когда мы лезем на крышу, оборачивается и подаёт руку.

Я бы хотела, чтобы ладонь мне протянул Будда. Я — его тень, это все знают. Без него я никто. Так что я — Никто. А Будда — всё.

Будда не предложит мне руки ни сейчас, ни потом. Он достаёт из рюкзака барабанные палочки и усаживается на тёплый битум плоской крыши. Мы здесь не впервые, припрятали жестяную банку из-под краски за кирпичным воздуховодом. Будда ставит её перед собой и начинает настукивать нехитрый ритм. Аккуратно, чтобы не потревожить жильцов. Но этого глуховатого «дун-дун-тудун-дун» нам достаточно.

Я не помню, кто и почему это придумал — танцевать именно так. И, наверное, не очень правильно говорить, что мы танцуем ночью, но «поздним вечером» — не звучит. К тому же над нами и вокруг непроглядное сентябрьское небо, а в нём — гроздья белых созвездий и почти полная луна.

Мы — чёрные силуэты на фоне чуть более жидкой темноты. Не говорим, не поём, не смеёмся. Просто двигаемся, рвано подёргиваемся, подчиняясь палочкам Будды и помятой жестянке. В этом есть что-то первобытное. Мерный стук и беззвучные взмахи руками. А он, мой шаман, сидит, чуть ссутулившись, наклонив голову так, что длинные светлые пряди падают на глаза и щёки. Я точно знаю, что лицо его ничего не выражает, но при этом он улыбается.

Будда часто улыбается сам себе и редко говорит. И я тоже. Это объединяет нас, мы молчим не порознь, а вместе. Но если меня легко не замечать, то он всегда в центре. Войдя в комнату, вы сразу посмотрите на Будду и, даже если повернётесь спиной, будете чувствовать его присутствие. Возможно, вы разглядите и меня, но вряд ли. Мне это безразлично. Я давно привыкла сливаться со стенами и наблюдать из-под неровной чёлки мышиного цвета.

Моя чёлка — моя броня. Это как тёмные очки или капюшон ветровки для других. А мне нравится так. Вроде ничего особенного — несколько прядей на глазах, но с ними никто не достанет и не заденет.

— Ослепнешь! — время от времени цепляется Ма. — Не хочешь постричь, хоть подкалывай.

«Не твоё дело», — думаю я.

2

Когда меня спрашивают о родителях, очень редко, потому что обычно вообще ни о чём не спрашивают, так вот, когда невозможно увильнуть от ответа, я говорю: «Отец — начальник, мать — грустная женщина». Похоже на шутку или глупость, но на самом деле это правда. Что тут ещё обсуждать?

Родители Спринги — обычные гопники. Классические: дом, гараж, огород, толстые зады, тряпки в стразах, куча такой же родни и попса вперемежку с шансоном. Спринга острит, что это свинское семейство — наказание за её грехи в прошлых жизнях. Жизней, видимо, было много: за одну невозможно так сильно накосячить.

Про Джима я, кажется, рассказывала. У Каши только мама, похожая на карикатурную шпалоукладчицу. У Чепчика не знаю кто, а родители Будды — добрые люди. Сейчас они в Нигерии или в Уганде, ищут воду с другими сердобольными волонтёрами. Вообще-то они оба фотографы, иногда писатели и ещё чёрт знает кто.

— Идиоты, прости гос-с-споди! — неизменно ворчит бабка Будды, пытаясь навести хоть какой-то порядок в его замызганной однушке. Хорошо, что не часто, а только пару раз в неделю, когда наезжает с любимой дачи заботиться о внуке. — Шаболды. Бросили пацана, как будто в шестнадцать он сам себе хозяин. Конечно, мне-то нетрудно присмотреть, даже в удовольствие через весь город с кастрюлями таскаться и тряпкой тут махать! Волонтёры, блин. И этот дебилом растёт, трусы с носками постирать не может. Ты меня слышишь, нет?!. Сколько я буду одно и то же талдычить? Хоть посуду помой! Или вон девка твоя пусть помоет!

На слове «девка» она кивает в мою сторону. В ответ бросаю быстрый осуждающий взгляд: только совершенно безмозглое существо может поставить Золотого Будду Шакьямуни в один ряд с какими-то носками и грязными тарелками. А ему всё равно, лежит на диване, заложив руки за голову, на голове — наушники, в наушниках — безумные гитарные запилы.

Будда отрешённо смотрит в потолок, чуть шевелит губами, и я мечтаю выскользнуть из вытертого кресла, подойти и тихонько прикоснуться к его губам своими. Только он не захочет, никто не захочет целоваться с пустым местом. Поэтому заставляю себя отворачиваться. Стискиваю книжный переплёт, пялюсь в нагромождение строчек. «Степной волк» Гессе. Не текст, а каменоломня какая-то. Будда прочитал, а я не могу, продираюсь через каждое предложение со скрипом и скрежетом. Стыдно, я ведь не тупая.

— Вот тоже подружку нашёл до пары, рыбу перемороженную, — вздыхает бабка. — Не дом, а кунсткамера, сил моих нет!

И дальше в том же духе. Она, в общем-то, не злобная, просто ограниченная, как большинство взрослых. Переваливается уткой из комнаты в кухню, из кухни в ванную, из ванной снова в комнату, и так по кругу. По сути, вся её жизнь — унылое ковыряние в пыльных углах отдельно взятой квартиры. Так ей и надо. Затхлые дни, плоские мысли, каркающий голос, больная спина и варикозные ноги — только её вина.

Мы никогда не станем такими. Потому что танцуем на крыше, ценим настоящих свободных людей и не оглядываемся на остальных. Другие просто не существуют, зато наших мы безошибочно узнаём в любой толпе.