Алексей Федяров

Агами

Глава 1

Веськыда сёрнитам [Поговорим откровенно (пер. с зырянского (коми)).]

«Много лет прошло, очень много, прежде чем я понял одну простую вещь. Не знали они про нас ничего. Ничего. Кроме того, что мы сами рассказывали. Про себя и про других. А все байки про всевидящее око и дьявольскую осведомленность — туфта, миф, погремушка для баранов. Ничего у них не было против нас, кроме нашего страха».

Михаил Шевелёв. От первого лица

Странный. И чем дольше приглядываешься, тем больнее чуйка жмёт в груди: странный, не наш, опасный. Идёт по тайге третью неделю и не кашлянул ни разу. Городской ведь, видно, что не в тундре вырос и не его это — холод и север. И углы эти медвежьи зырянские не его. И подкластер «Нарьян-Мар» не его был. Но древний лес он валил не так, как делали это чуждые из бывших городов, которые уставали быстро и ничего долго делать не могли в холоде, даже жить. Этот не уставал. И жил, чахнуть не собирался. И много чего умел. А они мало чего умели, чуждые эти, которых Дима-Чума видел много.

Сейчас он шёл по едва заметной тропе третьим, последним в их цепочке, смотрел на Трофима, который двигался вторым, размеренно ставя чёрные ботинки из грубой юфти след в след за первым, Спирой — зырянином из местных. Места гиблые, то сухо, то трясина снизу, то не поймёшь чего. Лучше ступать туда, где опытный ногу поставить не остерёгся.

Дима-Чума шёл и слушал, внимательно слушал голосок внутри.

Спира по роду и сути северянин, печорский. Охотник. И отец его был охотником, и дед. Только такие в таёжном лесу тропы видят. Как такой устанет? Он шёл и шёл, от утра до привала, а потом до вечера. И Трофим шёл и шёл. Но Дима уставал, а Трофим нет.

Уставал Дима ещё и от того, что Спира с Трофимом молчали и говорили только по нужде — место для привала указать, очередь для шухера ночного назначить. А Дима-Чума так не мог, говорить он начал ещё когда не родился, если матушке верить, потому она его Чумой и прозвала — замолчать его ничто заставить не могло. Едва научившись ходить, он начал бегать, а сказав «мама», немедленно начал произносить все слова, что слышал, и уморительно матерился, чему отец, приходя домой с завода, где делали большие комбайны, смеялся, а мать хмурилась: «Смейся, таким же дураком вырастет, как батя».

Там где он рос, всегда тепло, даже зима повеселей местного лета. Большой южный город на широкой реке. Что сейчас — неизвестно. Новые поселения.

Потому мучился, пока шёл, Дима-Чума втройне: холодно даже сейчас, коротким летом — это раз, молчать надо — это два и Трофим этот странный — три.

Спира отмеривал широкие для него шаги ровно, дышал неслышно. Коренастый, в чёрном ватнике, он слегка раскачивался при ходьбе, оттого казался шире, чем был. Трофим переставлял длинные ноги, не вынося их далеко вперёд, он был значительно выше Спиры, вровень по росту с Димой. Сухая порода, жилистый. Такие хорошо ходят, особенно если постоянно приходится. Но не та была у Трофима жизнь, чтобы много ходить надо было, не та. Не мог Дима ошибаться. Такие в кабинетах сидят и пишут, и нос у него подходящий для очков, длинный и прямой, не широкий в ноздрях и приплюснутый, как у Спиры, и не маленький-вздёрнутый, как у Димы. Молод, конечно, может, и потому ещё резвый пока, но много ли резвых остаётся после года на лесобазе у Печорской губы? А этот шёл и не жужжал.

Когда присматривался Дима, с кем валить с базы, Спиру отметил сразу, он места знает и привести мог туда, куда почти пришли сейчас. И зверя бить способен. А вот третьего долго выглядывал. Третий нужен, и не чтобы с голоду не сдохнуть, как в байках старых про кабанчиков, которых в побег тянули, чтобы съесть. Третий нужен, чтобы ночью в шухере стоять по очереди, от зверя и случайного лихого человека. Такие тут ходят — и звери, и люди. Тайга вековая, лес валят аккуратно и бережно, с расчётом, чтобы снова вырос. Это не сибирские пустоши, где всё, что росло из земли, ещё в тридцатые повырезали. Потому зверь здесь есть. В Сибири Китай рулит, а здесь — немец. Немец живёт, будто тысячу лет будет. Тайге лучше, а человеку без разницы, что сплошь лес рубишь и гробишься, что по делянкам выверенным убиваешься. Непосильно это человеку было всегда — лес рубить на каторге. Оттого люди бегут, а значит, есть кого, кроме зверя, опасаться.

Трофима Дима в расчёт не брал и не взял бы, если бы не случай. Однажды к ночи пошёл перед сном по нужде и наткнулся случайно у сортира за бараком на драку короткую — слишком короткую даже для зоны, которую Чума потоптал немало и стычек на которой насмотрелся. Двое молодых, недавно прибывших с малолетки, зажали Трофима у стены барака, что-то говорили ему дерзкое на полукитайском и заточками грозили. Опасные они, молодые эти, необтёсанные разборками по понятиям, резкие. Молодые всегда такие. И человека порежут почём зря, и сами на рудники уедут, чтобы сгинуть, а всё от страха, что их бояться не будут. Трофим тогда помолчал немного, но без боязни совсем, не увидел Дима-Чума испуга у него, и даже как-то смотрел Трофим, будто жалко ему было малолеток вчерашних. Потом полувыдохнул-полусказал пару слов на странном этом языке, которого много стало на каторге, больше, чем русского, и двинулся вбок и прямо, потом снова вбок и снова прямо. Молодые упали. Не отлетели, а именно на месте свалились. «Как снопы», подумалось почему-то тогда Диме, хотя снопов он не видел никогда — не оставляют их комбайны, которые убирали поля вокруг его большого солнечного города.

Трофим не убил молодых, нет, хотя мог шеи свернуть и оставить на морозе. Даже заточки отбирать не стал. Тогда Дима и принял решение — этот пойдёт с ним в побег. И Трофим не подвёл — тащил самый тяжёлый рюкзак с припасами и шухер стоял исправно.

Было понятно, когда уходить. Зимой в этих местах много не нагуляешь. Мороз стоит лютый, ветра гуляют, пурга чуть не каждый день подняться может. Поэтому ушли в июне, когда в лесу стало можно ночевать. Прямо с работы и ушли, охраны на лесоповалах — чем дальше в тайгу, тем меньше. Собирайся и сваливай, главное, не под прицелом. В погоню не пойдут, зачем? На тысячу вёрст вокруг никого — тут либо сдохнешь от голода, либо зверь приест, либо вернёшься в слезах.

Куда идти, старый арестант тоже знал. Дима так себя называл, ему нравилось, что он давно живёт и много видел.

— Не старый ты ещё, — как-то на привале сказал ему Спира, устав слушать про больные ноги, — старый будешь, быстро помрёшь, старые тут долго не живут.

— Сколько тебе лет? — рассеянно спросил у него тогда Трофим.

— А сколько дашь, я не считаю, — засмеялся Дима тогда, разминая ладонями уставшие сухие мышцы на тощих бёдрах.

Деланно засмеялся. Трофим промолчал, но почему-то стало понятно, что он знает — Диме чуть больше пятидесяти и родился он, аккурат когда развалился Союз. И даже знает, что Дима-Чума вовсе не истинный блатной, а служил давным-давно ментом, был даже какое-то время самым весёлым и понимающим помощником дежурного в городском райотделе полиции. Весёлым, потому что с удовольствием курил изъятую анашу. А понимающим, потому что продавал её недорого страждущим, за то арестован был первый раз, получил приговор — восемь лет и отсидел их в Нижнем Новгороде, в зоне для бывших сотрудников. Второй раз сел за кражу, потому как, освободившись, работы не нашёл. Отец к тому времени умер, а мать состарилась.

Дима воровал как придётся, из машин, оставленных на улицах. Вскрывал их за минуту и уходил. С умом воровал, машины выслеживал на привычных людям местах, дожидался тех, кто оставлял сумки, а там всегда что-то находил. Но попался глупо — в обычный оперской рейд. Влез в подставной «Мерседес». Сам виноват: нельзя было три раза подряд работать в одной точке, но кто ж мог подумать, что менты «Мерседес» подставят на взлом, не пожалеют.

Тут случилась Конвенция, и всё смешалось. Зон для бывших ментов не стало, и оказался Дима-Чума обычным крадуном. И держать его стали среди таких же. Вёл себя как арестант порядочный, внимания лишнего не привлекал, вопросов не задавал, и ему их задавать было людям недосуг. Не до того всем стало, неважно — кто носил погоны, а кто нет. Да и какая разница, если тех погон не осталось, появились новые, а те, кто носил эти новые погоны, оказались одинаковые всем враги — и мужику, и блатному, и менту бывшему.

Спира остановился на светлой сухой поляне в сосновом перелеске.

Коротко проговорил:

— Привал.

Трофим снял рюкзак с плеч, стал доставать галеты и сублимированную гречку в вакуумной упаковке с иероглифами. Хороший продукт. Саморощенная, не синтетика. Такую каторжанам не дают, её только у вольных выменять можно. Дима и выменял, вдосталь, на весь переход. Это он умел, торговать и менять. Заговаривал людей.

Спира сноровисто разжёг костерок, сходил до ручья и подвесил над огнём самодельное ведёрко с водой. Трофим положил каждому по две галеты, отломил по ломтику горького мексиканского шоколада — тоже хорошего, не для каторжан сделанного.

— Семижильные, — процедил сквозь зубы Дима.

У него сил не осталось, идти три недели по тайге — это долго и тяжко. Он вытянул было ноги, ботинки снимать не стал, как делал это обычно. Сегодня надо быть в ботинках. Сегодня важный привал, тот самый, предпоследний, одна ночь осталась до точки.